Синкуб (страница 10)
Кульминация наступила почти незаметно. Аля исполняла свой самый известный хит – песню о любви, что сильнее смерти. Голос поднимался, срывался, снова набирал высоту, заставляя слушателей замирать. В самый напряжённый момент Иван невольно поднял взгляд к VIP-ложе справа от сцены – и встретился глазами с мужчиной в тёмном костюме.
Контакт длился долю секунды, но по позвоночнику Ивана прошёл холод. Мужчина смотрел оценивающе – как на вещь. Взгляд был лишён восторга, холодный и внимательный, словно у человека, привыкшего наблюдать. Иван быстро отвернулся, но ощущение осталось, осело где-то внутри.
Последняя песня прозвучала неожиданно тихо. Аля пела почти шёпотом, аккомпанируя себе на пианино. Простая мелодия, простые слова – и такая прямота, что многие в зале не скрывали слёз. Когда последний звук стих, наступила тишина. Певица сидела, опустив голову. Затем медленно встала, поклонилась и исчезла за кулисами, не дожидаясь аплодисментов.
Лишь мгновение спустя зал взорвался овациями. Люди вскочили со своих мест, крича и хлопая. Аля вышла на бис, исполнила короткую песню и окончательно покинула сцену, оставив публику в эйфории и усталости одновременно.
Выходя из зала, Иван ощущал странное состояние. Внутри была пустота – но не та, что приходит с одиночеством, а ровная, светлая. Словно всё лишнее смыло, оставив только самую суть. Он двигался в толпе и не чувствовал привычного раздражения от близости чужих тел. Всё казалось правильным и уместным.
На улице моросил дождь. Капли освежали лицо, возвращая ощущение реальности. Иван медленно шёл по тротуару, не замечая, как промокает рубашка. В голове звучали мелодии только что услышанных песен, перед глазами стояло лицо Али. Вспомнились её слова из интервью:
«Я не пою – я делюсь своей жизнью. В каждой песне – часть меня, которую я отдаю слушателям».
Метро ещё работало, последние поезда ходили, но Иван намеренно пропустил свою станцию. Хотелось продлить это состояние – пустоты и наполненности одновременно, не возвращаться в тесную квартиру.
Он поднялся по гранитным ступеням на поверхность и, сам не зная зачем, свернул в переулок. Узкая улочка тонула в полумраке: фонари горели через один, оставляя островки света среди темноты. Редкие прохожие торопились к метро, пока оно не закрылось. Шаги гулко отдавались от стен старых домов. Дождь усиливался, превращаясь из мороси в ливень.
Иван заметил троих мужчин, вынырнувших из тени подворотни. Они двигались навстречу – крепкие, широкоплечие, в тёмных костюмах, странно сухих, несмотря на дождь. Что-то в походке, в неестественной синхронности шагов заставило желудок Ивана сжаться. Он мог бы развернуться, побежать назад, успеть к последнему поезду. Но вместо этого продолжал идти, стараясь не показать дрожь в коленях.
Когда между ними осталось несколько шагов, мужчина в центре остановился и спросил с лёгким акцентом:
– Прикурить не найдётся?
– Не курю, – ответил Иван и попытался пройти мимо.
Двое других почти незаметно сместились, перекрывая дорогу.
– А я вот курю, – спокойно продолжил первый, словно не услышав ответа. – И мне очень нужно прикурить.
Они медленно оттесняли Ивана к стене. В свете ближайшего фонаря лица стали отчётливыми – обычные, ничем не примечательные. Таких тысячи. Но глаза… В глазах была пустота, как у манекенов.
– У меня правда нет зажигалки, – сказал Иван, чувствуя, как спина упирается в холодный кирпич. – И денег немного. Можете забрать, но…
Он не договорил. Двое схватили его за руки – крепко, профессионально, без суеты. Он дёрнулся, но хватка не ослабла. Третий достал из внутреннего кармана нож. Не кухонный и не перочинный – короткий, тяжёлый, с широким лезвием.
– Ничего личного, – сказал он тем же ровным тоном, каким говорят о погоде. – Просто работа.
Иван хотел закричать, но горло свело. Он смотрел на нож, приближающийся к груди, не в силах пошевелиться. Мысли метались обрывками: ошибка… не может быть… перепутали…
Боль пришла мгновенно – жгучая, ослепляющая. Лезвие вошло точно между рёбер, прямо в сердце. Удар был коротким и выверенным. На белой рубашке быстро расползлось тёмное пятно.
Его отпустили. Иван медленно сполз по стене и осел на мокрую землю. Мужчины уже уходили, растворяясь в темноте переулка, будто их никогда здесь не было. Парень попытался зажать рану, но кровь продолжала сочиться между пальцами. Боль отступала, уступая место холодному онемению. В ушах шумело, перед глазами плыли цветные пятна.
Так вот как это бывает, – подумал он с неожиданным спокойствием. Страха не было. Только лёгкое недоумение и сожаление. О чём? О несделанном? О несказанном? О том, что он больше не увидит концерт Али?
Дождь смывал кровь с лица, стекал по щекам и подбородку. Иван поднял глаза к небу. Между бегущими облаками проглядывали звёзды – далёкие и равнодушные. Одна из них, самая яркая, будто подмигнула ему. Или это уже начиналось помутнение?
В голове продолжала звучать последняя песня Али – тихая, почти шёпотом, о любви, которая сильнее смерти. Забавное совпадение. Он вспомнил её слова из интервью – о том, что она отдаёт слушателям часть себя. Может быть, это не было просто словами.
Сознание ускользало. Последней связной мыслью стало странное ощущение завершённости – будто всё это уже происходило. Или должно было произойти. Словно замкнулся круг, завершилось нечто, начатое задолго до этой ночи.
Темнота сомкнулась. Иван перестал видеть. Перестал чувствовать.
Глава 4. Ретроспектива
Алевтина сидела в полумраке гостиной и неотрывно смотрела в тёмное окно. Стекло не отражало ничего – ни строгого интерьера, ни её лица. Только плотную черноту, в которой Москва казалась вырезанной и статичной, как макет.
После таких ночей – не концертных, не публичных, а тех, что случались на Патриарших и заканчивались запахом коньяка, чужой властью на коже и короткой, почти медицинской усталостью, – её всегда накрывало это состояние. Тело будто перегревалось от чужой энергии, а разум становился болезненно ясным, без стыда раскладывая жизнь на причины и последствия. И тогда прошлое, которое она столько лет держала на коротком поводке, выходило из тени и садилось напротив – тихое, упрямое, невыгоняемое.
В такие минуты прошлое возвращалось не образами, а ощущениями – как болезнь, ушедшая в ремиссию, но не забытая телом. Сначала холод между лопаток, затем сухость во рту, потом лёгкое покалывание в кончиках пальцев – словно тело помнило то, что рассудок давно научился считать неважным. Мелкие детали: запах дешёвых духов студенческих лет, звук собственных каблуков по мрамору ведомственных коридоров, шорох бумаг, перелистываемых с механической точностью, за которую её либо ненавидели, либо боялись.
Алевтина опустила взгляд на руки. Тонкие пальцы, ухоженные ногти с безупречным маникюром – руки, которыми она подписывала приказы и вычеркивала людей из ведомства одним движением ручки. В этих руках было всё: дисциплина, контроль, привычка держать мир в форме. И всё равно память жила в этой плоти, передавалась вместе с ней – как наследственная склонность не к болезни, а к определённому способу выживания.
Она вспоминала себя Каглицкой – не по фамилии, а по должности. Кабинеты, бумаги, подписи, аккуратные формулировки, в которых не было ни одного живого слова. «Росмораль» была выстроена как механизм, и она была его сердцем: молодой, аккуратной, амбициозной. Контроль над книгами, спектаклями, школьными программами, радиоэфиром, репутациями – это не казалось ей насилием. Это казалось порядком. Ведомство работало без сбоев, потому что она заставляла его работать, потому что не прощала мелочей. Любая мелочь однажды превращается в провал, а провал – в чужую улыбку наверху.
Отчёты, таблицы, графики эффективности. В её кабинете всегда был идеальный порядок: папки по цветам и темам, карандаши заточены одинаково, бумаги подшиты, даты проверены трижды. Она приходила раньше всех и уходила последней, перебирая документы с холодной методичностью. Коллеги уважали её – и сторонились. В её присутствии выпрямляли спины и понижали голос. Она требовала безупречности от всех и не испытывала ни малейшего удовольствия, увольняя. Увольнение не было эмоцией. Увольнение было операцией.
Всё в её жизни тогда измерялось выгодой и перспективой. Она взвешивала каждое решение, каждый шаг, каждое знакомство – что принесёт, как продвинет, какие даст преимущества. Люди были функциями, отношения – транзакциями. Не потому, что она была жестокой. Потому что так было удобнее. Проще. Безопаснее. Сентиментальность в таких структурах стоит дороже ошибок.
Даже личная жизнь подчинялась тому же принципу. Георгий Савельевич Ордынцев нравился ей ровно настолько, насколько был полезен: власть, доступ, покровительство. Он любил её как любят собственность – аккуратную, красивую, послушную на публике и умную наедине. Она отвечала ему ровно так, как от неё ожидали: улыбка, нужные слова, нужная мягкость, нужная страсть. Но внутри всегда сохранялась холодная ясность: «сотрудничество» – их единственно честное слово.
Вторая линия – Клим, молодой, удобный, амбициозный. Он был как ежедневник на столе: можно открыть, можно закрыть, можно отложить на завтра. Клим верил, что это чувства, она – что это ресурс.
И потому звонок с неизвестного номера в воскресное утро выбил её из привычной схемы сильнее любого совещания. Она проснулась за минуту до будильника – привычка к контролю не отпускала даже в выходной. Клим лежал рядом, молодой, тёплый, почти беззащитный. Алевтина смотрела на полоску света между шторами и думала о цифрах, пока телефон не зазвонил.
– Аля? Это Лидия.
Голос сестры прозвучал так, будто Москва, которую она строила годами, дала трещину и из неё потянуло Стрептопенинском: влажной землёй, старым домом, материнским чаем и чужими взглядами у магазина. Алевтина встала, накинула халат и отошла к окну, чтобы Клим не слышал лишнего.
Лидия не ходила вокруг да около. Антон Длиннопёров умер. Инсульт, сказали врачи. А дальше – «традиция», от которой Алевтина сначала рассмеялась. Посмертный брак. Формальность. Свидетели. ЗАГС. Всё это звучало как провинциальный спектакль для людей, которым нечем заняться, кроме как бояться.
Алевтина уже собиралась оборвать разговор, пока Лидия не назвала сумму. Полмиллиарда. Потом – завод, дом, шато, счета. И главное: по завещанию всё переходит «жене» – той, что будет рядом с ним в момент погребения. Даже если брак заключён посмертно. Даже если это выглядит как безумие.
Тогда у Алевтины впервые за долгое время дрогнул не голос – план жизни. Потому что такие деньги меняют правила. С такими деньгами можно перестать быть чьей-то красивой зависимостью. С такими деньгами можно держать на поводке даже Ордынцева – не словами, а ресурсом.
Она помнила, как вечером пришла к Георгию Савельевичу на Патриаршие. Всё было как всегда: полумрак, классика, коньяк, его рука на её шее. Он слушал про «семейные обстоятельства» слишком внимательно. И произнёс «Стрептопенинск» так, будто сказал пароль. Отпуск он оформил легко, без лишних вопросов, а предупреждение прозвучало странно:
– Некоторые традиции существуют не просто так. У мёртвых память длиннее, чем у живых.
Она решила, что это ревность к будущей независимости, и поцеловала его, чтобы закрыть тему. В лифте ей впервые стало неприятно от его запаха – не потому, что он был плох, а потому, что за ним вдруг проступило другое: холодная уверенность человека, который уже сделал ход.
Дальше была дорога. Новосибирск, вертолёт, песня по радио, которую пилот включил нарочно, словно подмигнул городу, возвращающему её домой. Стрептопенинск встретил запахом прелой листвы и солода, серыми крышами, знакомыми домами, которые выглядели так, будто их не трогали пятнадцать лет – как музей её собственного бегства.
