Варавва. Повесть времен Христа (страница 5)

Страница 5

Отсутствие Искариота ему было крайне неприятно. Он испытывал сильное желание узнать у этого человека причину, по которой он внезапно изменил своему Учителю, но теперь, когда это стало невозможным, он почувствовал себя еще более угнетенным и усталым. Голова его кружилась, ум помрачился, и ему казалось, что его окутал глубокий мрак. В этом мраке он различал большие огненные круги, которые, постепенно уменьшаясь, связали его горящим обручем света. Страшное ощущение все усиливалось, мешая ему дышать и видеть, так что он почувствовал необходимость броситься куда-то и громко закричать, чтобы избавиться от этого ужаса. Как вдруг его необъяснимое внутреннее страдание прекратилось, чье-то свежее дыхание будто ласкало его лоб и, подняв глаза, он увидел, что кроткий любящий взор Обвиняемого был устремлен на него с таким выражением глубокой бесконечной нежности и милосердия, что ему открылся вдруг новый смысл жизни и безграничного счастья. На этот миг его смущение прекратилось, и путь его казался ясен. Обращаясь к первосвященникам и старейшинам, он произнес громким и решительным тоном:

– Я не нахожу в этом Человеке вины.

Его слова были встречены единодушным негодованием. Каиафа, позабыв свою всегдашнюю сдержанность, вскочил и с яростью вскричал:

– Никакой вины, никакой вины! Ты с ума сошел, Пилат? Он возмущает народ, уча повсеместно, начиная с Галилеи, что…

– И вот еще, – прервал eгo Анна, вытягивая длинную, худую шею и безобразное лицо, – Он водит знакомство с одними только мытарями и грешниками, а всем благочестивым открыто обещает ад. Тут сидит раввин Миха, который слышал Его публичные возгласы, и помнит то, что Он говорил, чтобы обольстить народ. Говори, Миха, так как правителю недостаточно наших свидетельств, чтобы вывести приговор против этого мошенника и богохульника!

Миха, старый еврей с темным сморщенным лицом и жестокими глазами, немедленно встал и из-за пазухи вынул несколько дощечек.

– Эти слова, – сказал он, – мною писаны, как я их своими ушами слышал в самом храме. Ведь этот молодой и заблудившийся Фанатик не стеснялся проповедовать свои вредные теории в помещениях, отведенных исключительно для молитв. Посудите сами, разве Его слова не дышат безумной яростью?

И он, приподняв дощечки к глазам, стал медленно читать:

– Горе вам, книжники и фарисеи, что затворяете царство небесное человекам: сами не входите и хотящих не допускаете. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что поедаете домы вдов и лицемерно долго молитесь; за то примите тем большее осуждение. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что обходите море и сушу, дабы обратить хоть одного, а когда это случится, делаете его сыном геенны, вдвое худшим вас. Горе вам, вожди слепые, которые говорите: если кто клянется храмом, то ничего, а если кто клянется золотом храма, то повинен. Безумные и слепые! Что больше: золото или храм, освящающий золото? Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты. Змии, порождения ехидны, как убежите вы от осуждения геенны?

Миха здесь остановился и взглянул на окружавших:

– Воистину, – заметил он тем же монотонным голосом, – для того, кто всячески старается внушить народу, что Он кроток и миролюбив, эти слова достаточно резки и полны злобы ко всем представителям порядка и закона! Мало в них кротости, но зато много ложного самолюбия и досады!

Легкая улыбка заиграла на устах Пилата. В душе он тайно преклонялся перед прекрасной физической и нравственной смелостью этого Человека, который не побоялся обличить ложь и лицемерие в самом храме, где они тогда более всего торжествовали.

– Я тебе говорю, добрый Миха, тебе, Каиафа, и тебе тоже, Анна, – произнес он решительно, – никакой вины в Нем я не нахожу. Даже Ирод, к которому вы вчера ходили, и тот ничего достойного смерти не нашел…

– Погоди, почтенный Пилат, выслушай меня! – прервал дребезжащий дряхлый голос, и, к удивлению Вараввы, маленькая уродливая фигура старого ростовщика, занимающего видное место в совете, встала в нескрываемом волнении. – Выслушай, прошу тебя! Разве ты здесь не поставлен, чтобы соблюдать справедливость и защищать обиженных и угнетенных в Иудее? Говорю тебе, великий господин, Это злоумышлeнник, Это лжец и изменник! – тут старый негодяй набрал воздуху, так как задыхался от чрезвычайной ярости. – Этот лживый Пророк два дня тому назад вошел в храм и, увидав меня на моем обычном месте, а ты знаешь, благородный Пилат, что я бедный честный человек, как сумасшедший на меня набросился и, схватив меня твердой рукой, стал сечь веревочным кнутом. Меня он высек! – тут его голос превратился в крик. – И выгнал из святого места. Его уста были полны богохульства и проклятия! Он сказал: «Мой дом есть дом молитвы, а вы из него сделали вертеп разбойников!» Ты это понимаешь, Пилат? Он самый храм называл своим, так же как Он назвал себя Царем иудеев, и хотел царствовать над всей Иудеей. Распни Его, почтенный правитель! Распни во имя Бога! И высеки Его! Секи Его, пока гордая и порочная кровь не потечет потоками из жил… Секи Его так, как он высек одного из сыновей Левия – ведь Он меня, меня дерзнул! – Тут он остановился, задыхаясь от накопившейся злобы.

Пилат за ним следил и холодно улыбнулся.

– Воистину, Захарий, ты мне рассказал про великую заслугу этого Человека. Давно ты уж заслужил быть высеченным. А теперь, когда ты свое наказание получил, то многие из твоих несчастных жертв в Иерусалиме возрадуются!

Невольный шепот одобрения и даже смеха раздался в совете, но все опять затихло пред сердитым взглядом первосвященника.

Захарий отошел, что-то гневно бормоча, а Пилат спокойно продолжал:

– Более чем когда-либо, я убежден, что нет вины в этом молодом Проповеднике и Защитнике бедных, и нет причины казнить смертью, а потому, так как обычай в праздник Пасхи освобождать одного узника, то и Его отпускаю и возвращаю вам.

– Народ тебя растерзает, Пилат, за такое необдуманное действие! – воскликнул горячо Каиафа. – Что? Невинный человек, как этот бедный Захарий, занимался лишь своим ремеслом, будет публично высечен, а ты, правитель Иудеи, не находишь нужным это прекратить? Ты не друг цезаря, если отпустишь этого Человека. Кроме того, народ просит освобождения Вараввы, преступление которого было совершено в минуту ярости, а не с предумышленным спокойствием. Он сюда приведен по моему приказанию, и хотя еще под стражей, но ждет своего освобождения.

– Так он напрасно ждет! – воскликнул Пилат резко. – Клянусь всеми божествами мира, он будет распят! Свобода Варавве? Разве он не поднял бунт против римского правителя? Разве не он проповедовал гораздо худшие вещи, чем этот невинный Назаритянин? Наконец, разве не он убил одного из ваших, фарисея Габриаса, человека ученого и знатного? Послушайте, вы только из одной зависти хотите уничтожить благородную жизнь и сохранить подлую! Но вы нарочно подговорили народ! Теперь я сам к нему обращусь, и возвращу ему Того, Кого он называет Царем иудеев!

И встав со своего стула, Пилат собрался сойти с возвышения суда. Каиафа быстро выдвинулся вперед, чтобы ему помешать, но Пилат иронически его отстранил, и он остался прикованный к своему месту с выражением смущения и скрытого бешенства. Его белые худые руки были стиснуты до боли, и большое украшение на груди быстро подымалось и опускалось от сильного внутреннего возбуждения. Анна сидел неподвижно на своем месте, совершенно уничтоженный решением правителя, и смотрел в одну точку, как бы не понимая того, что происходило.

Ростовщик Захарий один давал волю своим чувствам, дико раскидывая руки и бия себя в грудь, громко оплакивал себя:

– Ай, ай, нет больше справедливости в Иерусалиме! Горе, горе детям Авраама, угнетенным железным каблуком Рима. Горе нам, рабам языческого тирана и притеснителя.

И пока он так восклицал и качался всем своим худым, безобразным телом взад и вперед, Божественный Узник вдруг обернулся и пристально на него посмотрел. Быстрая перемена произошла в его душе, он перестал кричать и весь съежился в какую-то бесформенную кучу, так что походил на изувеченного демона, и начал диким шепотом произносить проклятия.

Назорей следил за ним: благородный гнев омрачил ясность Его чела, но тень справедливого негодования еще быстрее исчезла, чем появилась. Его лицо опять приняло выражение смиренного спокойствия и терпения. Только чудные ясные глаза еще пристальнее стали смотреть вверх, как бы ища поддержки в великолепии яркого солнечного луча.

Тем временем старик с белой бородой, крайне уважаемый член синедриона, вмешался и, отстранив все еще бормотавшего Захария, обратился к Пилату спокойно и сдержанно:

– Верь мне, Пилат, ты не совсем благоразумен в этом деле. Из-за одного Человека ты хочешь обидеть и народ, и первосвященников. Такой бунтовщик, как Варавва, все же менее опасен для общества, чем этот молодой Проповедник новых учений, который, должно быть, сознавая свою красоту и физическую силу, пользуется ими, чтобы тебя устрашить и заставить отменить исполнение закона. Много таких к нам приходят из Египта, которые одной только внешней красотой и некоторым умением красноречиво выражаться покоряют чернь, заставляя ее верить в свои сверхъестественные силы. Даже Варавва и тот принимал властвующий вид, когда говорил народу и увещевал ленивых и недовольных взбунтоваться. Он также изучал книги и обладает некоторым красноречием. Но даже самые опасные из мятежников не зашли так далеко, как Этот. Ведь Он собирал вокруг себя всю сквернейшую чернь Иудеи, кроме одного Искариота, который принадлежит благородной семье, и своим фанатизмом сильно огорчал отца, сестру и обещал ей одной войти в Рай. Он ведь объявил, что легче верблюду пройти через отверстие иглы, чем богатому войти в царство Божие! Таким диким учением Он прямо доказывает, что даже великий цезарь не избегнет вечного ада! Если такие понятия распространятся в Иудее, то твой государь тебя же обвинит за слишком большую снисходительность. Берегись, добрый Пилат, милосердие тебе очень к лицу, но как бы милосердие не вытеснило разума.

Пилат слушал это поучение с заметным нетерпением. Его прямые брови сдвинулись от внутреннего раздражения, и после некоторого молчания он запальчиво сказал:

– Возьмите же Его и судите по своему закону.

Каиафа обернулся с негодованием.

– Мы не имеем право приговаривать кого-либо к смерти, – с достоинством проговорил он, – ты правитель и к тебе мы обязаны обратиться за правосудием.

В то же время в толпе начало обнаруживаться некоторое движение; она раздвигалась, чтобы дать пройти новому пришельцу. Это был тонкий черноглазый юноша, грациозный и миловидный, одетый в шелковое, бледно-голубое платье, подпоясанное малиновым кушаком, вышитым серебром и золотом. Он быстро, но с некоторой застенчивостью продвигался, бросая испуганный взгляд на величественную фигуру Назорея. Пилат следил за его приближением с нетерпением. Он узнал любимого слугу своей жены и не понимал, что могло привести его в столь неожиданное время и место.

Подойдя к судебному месту, юноша упал на одно колено и протянул закрытый сверток. Пилат быстро схватил, развернул и, прочитав, невольно вскрикнул. Сверток был от его жены, одной из самых красивых женщин Рима, гордой и бесстрашной, питавшей самое глубокое презрение к еврейским обычаям. Вот что она писала: «Не делай ничего Праведнику тому, ибо я ныне во сне много пострадала за Него».

Быстро отпустив слугу, который ушел той же дорогой, Пилат скомкал сверток в руке и весь погрузился в размышление.

Вокруг судилища солнце разливалось потоками света; где-то далеко колокол трубил час, белоснежная фигура Обвиняемого стояла неподвижно, как мраморное изваяние Божества в ослепительных утренних лучах, а в уме Пилата слова единственной и горячо любимой женщины повторялись бесконечно, как глухие непрерывные удары молотка: «Не делай ничего Праведнику тому».

4

Если бы Пилат мог бесконечно продолжать свои размышления – ему это было бы приятно. Он не отдавал себе отчета во времени; что-то необъятное, необъяснимое, казалось, окружало его и превращало его в бедную слабую, бессильную человеческую щепку, неспособную управлять, неспособную судить! У него явилось чувство, как будто он сразу постарел, как будто десятки лет с сокрушительной быстротой пронеслись над ним с тех пор, как этот назорейский Узник стоял перед ним. Вместе с этим таинственным чувством внутренней старости и неспособности, от которых леденела вся его кровь, он еще сознавал, что все члены синедриона следили за ним, удивляясь его нерешительности и нетерпеливо дожидаясь его приговора над делом, которое, по их мнению, подлежало самому обыкновенному и простому правосудию. В глазах же Пилата оно было каким-то великим и страшно трудным.