«Обо мне не беспокойся…». Из переписки (страница 6)

Страница 6

Дня через 3–4 думаю поехать в Москву. Получил от товарища письмо – занятья уже начались, но никто почти не приехал, думаю, что никуда не опоздаю. Как-то ты, бедняга, проводишь свои одинокие дни, очень ли скучаешь[26]. Напиши мне обязательно в Москву.

Пока крепко тебя целую, Вася.

4. VIII.27

7

8 октября 1927, [Москва]

8. X.27

Дорогой батько, был очень рад наконец получить твое письмо – первое из Сталина. Завидую тебе, что ты завален работой, что начинаешь работать в шахтах (ты себе, вероятно, не завидуешь). Если мне удастся к Рождеству выкроить 2–3 недели, обязательно приеду в Донбасс. У меня хороших новостей нет – продолжаю искать комнату, с лабораторией физич〈еской〉 химии вышла заминка – в этом месяце не попаду в нее, вероятно, только в середине ноября или даже в декабре, меня это не очень беспокоит, работы хватит – буду прорабатывать пока технический анализ. Особенно неприятно, конечно, это отсутствие комнаты, не говоря уже о материальной тяжести такого положения[27]. Это скверно, особенно тем, что дезорганизует жизнь. Не дает возможности дома читать и работать. Надеюсь, что в течение ближайших двух недель мне удастся найти комнату. Надя мне упорно предлагала переехать к ней[28], но я отказался, хочется с ней сохранить хорошие, дружеские отношения, а при совместной жизни это, конечно, невозможно. Батько, я подумал о том, как незаметно во мне произошла большая ломка – ведь почти с 14 лет до 20 я был страстным поклонником точных наук и ничем решительно, кроме этих наук, не интересовался и свою дальнейшую жизнь мыслил только как научную работу. Теперь ведь у меня совершенно не то. Если быть откровенным, то на месте старых разрушенных «идеалов» я не воздвиг ничего определенного; во всяком случае, мои интересы перенеслись на вопросы социальные, и мне кажется, что именно в этой области я буду строить свою жизнь, работать на этом «под прище». Химик из меня, безусловно, выйдет не блестящий: конечно, я свободно справлюсь с текущей работой на производстве, хватит и уменья и знанья, но химик – двигатель науки, исследователь – это, кажись, не по мне.

Ну ладно, пока всего хорошего.

Крепко тебя целую, напиши мне, как только будет время,

Вася.

Привет Ольге Семеновне.

P. S. Если ты вышлешь Кларе 40 рублей по адресу: Москва, Чистопрудный бульвар, 11, кв. 7, К. Г. Шеренцис[29], она тебе немедленно вышлет куртку; на предложение выслать в кредит я получил отказ – они люди трезвого ума.

Деньги я получил[30].

8

10 октября 1927, [Москва]

Дорогой батько, пишу пару слов, так сказать, по делу. А дело вот в чем. Я нашел комнату за городом за 25 р. (с отоплением и всякой штукой)[31], комната не ахти какая, но есть 4 стены, пол и потолок, семья тихая, так что можно будет заниматься без помехи, а это самое важное для меня.

Теперь так: необходимы некоторые расходы для организации постели и прочих элементов семейного уюта, посему слезно прошу Вас, папаша, не откажите мне в моей покорной просьбе и вышлите 20 р. ассигнациями, как положение мое есть бедственное и я безработный до мозга костей.

Кроме этой новости, особенных новостей у меня нет. Рад очень, что нашел комнату, и даже заниматься перестал, думаю туда переехать через 3–4 дня.

Пока всего хорошего.

Целую тебя, Вася.

10. X.27 г.

9

22 января 1928, [Вешняки]

Дорогой батько, получил твое письмо.

В первых строках сообщаю, что я жив и здоров. Батько, дорогой, меня очень огорчило то, что у тебя сто и одно несчастье. Правда, ты мне рассказал о двух только, но и этого достаточно; что может быть хуже грязных неурядиц по службе? Скажи Косолапову, что я ему побью морду, если он «не оставит этих глупостей». По какой, собственно, линии он на тебя нападает – служебной или просто личных сплетен? Батько, а касательно того, что доктора тебе категорически запретили работать в шахтах, то, ей-богу, нельзя к этому подходить с наплевательской точки зрения. Нельзя значит нельзя. Либо передай эту работу помощнику, либо, если это никак не возможно, то вообще оставь эту работу. Ты пишешь, что у тебя «другого выхода нет», но ведь спускаться в шахты, когда это смерти подобно, меньше всего похоже на выход. Тогда, по моему мнению, не надо откладывать на осень решение покинуть Сталин, а осуществить его сейчас. И еще, дорогой мой, я хочу сказать тебе, что если в твоем желании остаться в Сталине до осени хоть какую-либо роль играет мысль о том, что ты не сможешь, уехав, помогать мне, то я категорически протестую против этого. Этого ни в коем случае не должно быть. Плавать я немного умею и, безусловно, не утону, а если малость хлебну соленой водички, то ничего, кроме большой пользы, из этого не извлеку. Чуешь, батько? Что касается насчет твоего жительства в Москве, то что ж, скрепя сердце, пару деньков сможешь у меня прожить. Я, между прочим, решил переехать в город и предпринял поиски комнаты; хочу поселиться вместе с товарищем: он служит; вместе мы сможем платить рублей 50–60 в месяц, а за такие деньги комнату можно найти. Радушно приглашаю тебя в эту комнату, к сожалению, только не могу еще указать адреса; разве – Москва, Васе Гросману[32]. А в Вешняках моих – снег, сосны и тишина, – в этом тоже большая прелесть, очень большая, но все ж таки очень уж утомительна эта езда взад и вперед. Ну ладно, посмотрим.

Теперь перехожу к описанию себя. Ты спрашиваешь, как я мыслю себе общественную работу. Господи Иисусе, всякая работа есть общественная, если объектом работы являются не только колбы и бюретки.

Ты говоришь о хлебе насущном: ведь я учусь «на химика» и буду работать как химик (вероятней всего). Я только хочу сказать, что химия для меня не является целью главной и единственной. Мне особенно привлекательны и кажутся для меня интересными и способными дать мне настоящее удовлетворение, наполнить меня всего два вида деятельности: политическая и литературная (их можно совместить). Я прекрасно знаю, что явись я сейчас в ЦК ВКП или в редакцию толстого журнала и предложи свои услуги, то мне предложат закрыть дверь за собой с наружной стороны.

Но я не собираюсь этого делать. Это перспектива, так сказать, цель, и думаю, что в своей повседневной работе мне постепенно удастся приблизиться и приобщиться и к этой работе. Ведь всё впереди, ты это сам говоришь. Из этого не следует, что надо сидеть сложа руки потому, что не успею оглянуться, как все будет позади. Время – это самый коварный зверь; с ним шутить опасно. Рассуждаю я, как змий, мудро и рассудительно, но, откровенно говоря, в моем нынешнем «бедственном» положении на меня иногда нападает такая тоска и черное безразличие ко всему, что вешаться впору.

Но ничего, надеюсь увидеть более светлые, осмысленные дни. Ну вот, батько, ты меня просил написать тебе по этому поводу, я и написал.

Ну, о моих «киевских похождениях», как ты выражаешься, могу сообщить: если будет на то воля Аллаха, то, по-видимому, я женюсь, если не сейчас, то через год; нравится мне мой предмет очень («влюблен» я стесняюсь писать), скучаю по нем смертельно, взаимностью полной я пользуюсь, кажется, эти условия, на языке математиков, «необходимы и достаточны» для женитьбы[33]. Ну вот, пожалуй, и всё об этом. Как-нибудь напишу подробней (если интересуешься), а теперь чего-то не хочется.

Ты спрашиваешь о маме. Мама физически чувствует себя хорошо (сравнительно, конечно), нога почти не бунтует, почки не дюже важно; душевное состоянье у нее скверное – очень уж одиноко и тоскливо жить в Бердичеве; я тайком удивлялся ее мужеству – в такой неприглядной обстановке сохранить бодрость, живую душу, регулярно заниматься с учениками, массу читать, не опускаться и крепко держать себя в руках – это очень и очень много. И так жить могут люди с большой внутренней жизнью и большой силой души. Вот. Буду кончать. Папа, дорогой мой, пиши мне почаще, пиши о своих сто и одном несчастье, вместе будем плакать. Будь здоров, крепко тебя целую,

Вася.

22 января 28 г.

Привет Ольге Семеновне.

10

30 марта 1928, [Вешняки]

Дорогой батько, как-то ты доехал со своим аппаратом? Молчишь, не пишешь. Что с шахтами, начали работать уже? Смотри же, не лезь в них без крайней нужды. Пускай молодые «лазають». Напиши мне обязательно поскорей.

Что у меня новенького? Кое-что есть. Во-первых, работа, которую мы начали при тебе. Она разрослась до больших размеров – Надина комната превратилась в настоящее советское учрежденье[34]. Две машинистки трещали с утра до вечера, и я как управдел важно диктовал им. Вчера, слава богу, закончили.

Вышло почти 70 страниц. Надя отнесла сей труд в Комакадемию, и начальство одобрило. Будем денежки скоро считать. Возможно, что на днях будет еще одна работа. Был я на конгрессе Профинтерна – над столом президиума красные транспаранты с лозунгами – есть и твоя работа. Интересное впечатленье производит вид стольких иностранцев. Кого там только нет – немцы, американцы, негры, японцы, индусы, турки. И все это галдит на своих языках.

Вчера пошел (по собственной инициативе) в театр 〈на〉 «Горе уму»[35]. Скажу – как отец-эконом говорил: «не ндравится мне это, не ндравится»[36]. К чему этот фокстрот? К чему Лиза стреляет из монтекриста? К чему дурацкая символика и искусственные конструкции? «Не ндравится». Хочу посмотреть «Блоху», «На дне» и «Гамлета»[37]. Ведь я решил стать театралом.

Сегодня уже начал заниматься. Эти дни я совершенно не занимался, был занят с утра до позднего вечера. Да, батько, мне предложили замечательнейшую вещь – на два месяца поехать в самые заброшенные углы Туркестана[38] – почти на отрогах Памирского плоскогорья. Ехать с экспедицией на 2 месяца, отъезд в начале мая. Если дело выгорит, я поеду, чего там, ведь такой случай может наклюнуться раз в 100 лет. Такого там навидаю и насмотрюсь, что почище тысячи и одной ночи. Ей-богу.

Ну, будь здоров, пиши мне обязательно, береги себя. Крепко целую,

Вася.

Привет Ольге Семеновне.

30. III.28 г.

11

12 апреля 1928, [Вешняки]

Дорогой батько, получил твое письмо. Прежде всего, большое тебе спасибо за те строки любви, что ты написал мне. Дорогой мой, я не умею выразить своих чувств, но когда я прочел твое письмо, сидя у себя в Вешняках, то вдруг заплакал как дурак. Почему? Я не знаю, может быть, как битая собака скулит, когда ее кто-нибудь погладит. Это преувеличенье – я не битая собака, конечно, – но ты прав, мне порядком холодно жить на этом свете. Не знаю отчего, но во мне нет ощущенья радости жизни. Пожалуй, единственное, что я воспринимаю остро и полно, – это природу и тяжелый человеческий труд. Ей-богу, люди очень несчастны.

Я ехал сегодня поездом домой – вагон набит рабочими, все кошмарно пьяны (скоро Пасха); поглядел я на старика одного – он пел что-то высоким тонким голосом, «веселился», лицо изъедено заводской пылью, глаза мутные, неподвижные, как у мертвеца (пьян), и стало мне чертовски тяжело – жизнь течет в тяжелых буднях изнурительного труда, а приходит праздник, которого ждут целый год, – Пасха, – и люди веселятся в истерическом пьяном чаду; от «веселья» ходят неделю хмурыми, больными, а потом опять ждут праздника[39]. Горький часто говорит: «людей жалко»[40]. Действительно, жалко людей.

Ну ладно, перейду, так сказать, к повестке дня. Вопрос о моей поездке в Фергану решен в положительном смысле.

[26] В это время Семен Осипович отдыхал один на море. Письмо было отправлено в Пшаду-Криницу на имя С. О. Гросмана [sic!].
[27] Во время студенчества Гроссман скитался по друзьям и родственникам, снимал комнату с Леонидом Таратутой в Москве на Садовой-Триумфальной, комнату в Козицком переулке с Вячеславом Лободой и самостоятельно – в Подмосковье: Вешняках и Покровском-Глебове. Его незавидное положение для российских студентов того времени было скорее правилом, чем исключением: в 1920-е годы многие из них испытывали большие трудности с жильем (Рожков 2016: 334–336).
[28] Надежда Моисеевна Алмаз (1897 – не позже 1961) – двоюродная сестра Гроссмана, дочь Елизаветы Савельевны, сестры его матери. Оказала большое влияние на Гроссмана и помогла ему в начале его журналистской и литературной карьеры. С середины 1920-х годов Надежда с мужем и матерью жила в трехкомнатной квартире.
[29] Клара Григорьевна Шеренцис – невестка Давида Михайловича Шеренциса, жена его сына Виктора.
[30] Во время учебы в университете Гроссман в основном жил на деньги, присылаемые отцом.
[31] Комната находилась в Вешняках, этот поселок стал территорией Москвы с 1960 года.
[32] В 1920-х Гроссман обычно пишет свою фамилию с одной «с»; две «с» закрепляются в 30-х годах. Мы намеренно оставляем в этом и последующих случаях авторскую орфографию.Судя по документам, хранящимся в семейном архиве, его официальная фамилия была именно «Гросман». Как, например, гласит справка Группового комитета писателей при издательстве «Советский писатель» от 14 апреля 1936 года: «Группком „Советский писатель“ удостоверяет, что писатель Гросман Иосиф Соломонович (пасп. № 535116) и Гроссман Василий Семенович одно и то же лицо. Псевдоним тов. Гросмана – „Гроссман Василий Семенович“».
[33] Зимой 1927/28 года Гроссман стал встречаться со своей будущей женой, Анной Петровной Мацук, которую звал Галя (от украинского Ганна). Их дочь Екатерина Короткова-Гроссман рассказывала: «Он и моя мама, Анна Петровна Мацук, вместе учились в киевской профшколе – был такой вариант учебного заведения. Там и познакомились. 〈…〉 после отъезда отца в Москву завязалась переписка. В одном из писем он заявил, что их отношения должны быть забыты. Но потом, в конце 20-х, он, студент МГУ, приехал в Киев навестить родных, друзей, увидел маму уже взрослой девушкой, и их роман вспыхнул с новой силой» (Рапопорт 2008).
[34] Надежда Алмаз работала в те годы личной помощницей Соломона Лозовского, генерального секретаря Профинтерна; благодаря ей Гроссман получил работу по составлению отчета для Коммунистической академии, о которой пишет в этом письме.
[35] Премьера спектакля, поставленного по разным редакциям и вариантам пьесы Александра Грибоедова, состоялась в марте 1928 года в Государственном театре им. Всеволода Мейерхольда (ГосТиМ). Александр Гладков вспоминал о спектакле так: «Спектакль вызвал обычный шум и столкновение мнений в печати, на диспутах, в коридорах и курилках театра и антрактах. Отзывы отрицательные на этот раз преобладали 〈…〉 Дружное неприятие премьеры 1928 года критикой помимо прочего объяснялось также простым, но роковым для успеха спектакля фактом – он был выпущен сырым и недоработанным» (Гладков 1974: 182–184).
[36] Отсылка к рассказу Чехова «Архиерей» (1902), см. также письмо отцу от 3 февраля 1934 года (с. 138) и письмо Ольге Роданевич от 12 февраля 1927 года (с. 774).
[37] «Гамлет» и «Блоха» – спектакли из репертуара Второго МХАТа. Премьера «Гамлета» в постановке В. Смышляева, В. Татаринова, А. Чебана состоялась в 1924 году; премьера «Блохи» (по рассказу «Левша» Николая Лескова, инсценировка Евгения Замятина) в постановке А. Дикого – в 1925 году. Под «На дне» Гроссман, скорее всего, имеет в виду знаменитую постановку Станиславского и Немировича-Данченко, премьера которой состоялась еще в 1902 году (см. также письмо к отцу от 12 февраля 〈1929 года〉, с. 76).
[38] Предположительно, возможность отправиться в поездку у Гроссмана появилась благодаря Надежде Алмаз (Garrard, Garrard 2012: 81).
[39] Эти впечатления позже легли в основу эпизода празднования Пасхи в первой книге романа «Степан Кольчугин» (Гроссман 1955. Т. 1: 15–23).
[40] Ср.: «Жалко людей; люди живут плохо; надо, чтобы они жили лучше, – таков единственный незамысловатый мотив всех рассказов, романов, стихотворений и пьес Горького, повторяющийся чем дальше, тем чаще» (Чуковский 2012: 192).