Love International (страница 4)

Страница 4

Беда пришла с верблюдами, с флажками «Мальборо», в кильватере кинокартины «Тупой и еще тупее». Александр Непокоев понял время, а его жена Марина – нет. Ну, и обмен веществ, конечно, роль свою играл. Вялый уже, стабилизирующийся в организме восемнадцатилетней девушки, и бурный, квасной, еще лишь начавший бродить, в теле ровесника мужского пола. В результате к концу учебного процесса, к пятому курсу, Марина так и осталось куском березового мыла, нежно светящегося в зеркальце, полупрозрачного, но не влезающего уже больше в его рамку, а вот у Александра, словно из корня, из выдающегося его мужского орудия и достоинства сформировалось дополнительно еще и тело. Компактное, но гармоничное, с приятной соразмерностью и рук, и плеч, и бедер. А также счастливым, радующим глаз соотношением объема тканей мышечных и жировых. Редкая, из пяти тараканьих щупалец и ножек поросль под носом стала усами, а песьи, от мокрого миттельшнауцера клочья на подбородке, срослись, разгладились и оказались приятной эспаньолкой. И, соответственно, круг тех, кто мог бы дать А.Л. Непокоеву за просто так, без долгих предисловий и маневров, расширился необычайно. Из списка единиц, редко разбросанных по необъятной, слезам не верящей Москве, он стал в любой миг равным примерно половине наличного состава метропоезда, в вагон которого входил юный, субтильный, но теперь ладный и складный Александр Людвигович в широком длиннополом кашемировом пальто и круглоносых кожаных ботинках на толстой, черной, полиуретановой подошве. Но это, тем не менее, не сделало его ходоком. Стрелком по быстро движущимся мишеням. В сфере интимного Александр и с телом двадцатидвухлетним, как был, так и остался приверженцем романов. Все тех же предисловий и маневров, что грубую, сугубо водопроводного характера механику эрекции – гидроудары, давление столбов жидкостей, их перетоки в разнокалиберных коленцах, одухотворяют стихами, музыкой и деликатным шуршаньем ветерка за толстой шторой в дачной комнате. Просто из вынужденного, ограниченного, и даже одноразового, любовное томленье обещало стать в жизни Александра свободным, безграничным и, главное, сулящим бесконечное свое воспроизводство и повторение.

И вот решенье принято. Весной девяносто четвертого, после шести лет брака, он снимает себе двушку на Лесной. Возросший уровень доходов и благосостояния располагал. Хрущевку с проходной гостиной и маленьким, уютным кабинетиком. Для одинокой ночи – диванчик прямо у рабочего стола, для ночи с декламацией и танцами – софа, раскидывающаяся, в проходной. Однако и расставшись с Машей, А.Л. Непокоев, еще учитель (последний год), но сразу и одновременно ведущий передач на радио, звезда двух популярных станций, а также начинающий МС культурно-просветительских мероприятий, не считал себя плохим отцом для Саши. Александры Александровны.

Да, и не был, наверное, плохим, с какой житейскою шкалой к его поступкам и делам ни подходи. Деньги особенно не зажимал. Когда был нужен массажист, учитель танцев или мастер по ремонту велосипедов, листал объемистую записную книжку, искал контакты, находил и даже сам иной раз набирал необходимый номер. Но, главное, конечно, обязаловка. Один день в неделю, субботу или воскресенье Александр Непокоев непременно проводил в Макдональдсе. Ну, или на катке, или в кино, или же в зоопарке. А то и просто с дочкой кормил утят и уток свежей булкой на Чистых прудах. И сам откусывал, и Саше разрешал, ну, и, конечно, в воду мякиши летели…

– А ну, кто дальше? Йуу-уух… Молодца! Твой серенький быстрее всех… Ну, и мой, конечно, будет селезень-орел! Сегодня, он просто не в форме. Не выспался. Но, ничего, посмотрим, кто кого сборет в следующее воскресенье…

Все, в общем, было хорошо и просто лет до тринадцати, четырнадцати. До появления первых ядовитых пятен – угрей на щеках и лака на ногтях. Однажды вечером, когда по графику случилась сладкая суббота с походом в Шоколадницу и Сашиной ночевкой на Лесной, за ужином, в теплом кругу кухонной лампы, ничем не мотивированный, странный, как синяя луна или зеленый снег, вдруг прозвучал вопрос:

– А дедушка Савелий, он что делал во время коллективизации? Он был с агитотрядами в Сибири или на Украине?

«Тот Мандельштам, что я подсунул ей недели три назад, он с комментариями был?» – мелькнула мысль у Александра Людвиговича, но педагогика теоретическая и практическая сейчас же подсказали, что тут не разбираться надо, а быстро менять тему, заиграть ее…

– Да разве это важно? Вот знаешь, твой любимый Блок, твой тезка… Он прославлял…

– Блок был мерзавец, – твердо, с неожиданною убежденностью, сказала Саша, – Блок был мерзавец. Но он стыдился, мучился всю жизнь… Он искупления искал. А мы, мы мучаемся? Тебе за дедушку не стыдно?

И стыд, и уже тем более искупление, так далеко держались и отстояли от общей концепции существования и бытия Александра Людвиговича, что он буквально поперхнулся. Если б ребенок внезапно заговорил матом, удар был бы полегче… Своей по крайней мере уж понятностью и предсказуемостью…

– А за то, что мама уже неделю в больнице со сломанной ногой, а мы с тобой в кафе идем, и на каток, и вот сейчас вкусно едим… Разве за это не должно быть стыдно?

Стыдно? Александр Непокоев с изумлением смотрел на дочь, на маленькие, облупившиеся по периметру ногти, на упрямо пробивавшиеся сквозь комковатую, сырую пудру крупные угри… и вдруг представил корни и того, и другого… Уходящие вглубь этого детского организма, переплетающиеся там, разветвляющиеся… Этого тела, которое ему всегда представлялось таким простым, как хлебушек, как булочка. Один податливый, легкий и сладкий мякиш… И вдруг змеи, жгуты, канаты… И Александр Людвигович онемел. Он, специалист по околпачиванию детей, по одурачиванию взрослых, человек-язык, эквилибрист, жонглер словами, смыслами, понятиями, лишился дара речи. Впал в ступор.

В больших и холодных зрачках дочери мерцали, вспыхивал и гасли, живые, колючие огоньки. Но главное, не видно было дна. Какая-то немыслимая бесконечность черноты открылась. И от этой внезапно, нечаемой глубины мурашки шли по коже. Разбегались.

«Что-то надо сказать, что-то надо сделать, – лихорадочно думал Непокоев, мучительно понимая, что трещина, открывшаяся вдруг, с каждой секундой промедления, молчания, паузы растет, расходится и расширяется, и непременно, обязательно, буквально станет пропастью, если только немедленно, если только сейчас… Но ничего не получалось, Александр Людвигович с ужасом осознавал, что не умеет, не может… бессилен перед чем-то настоящим, не хлебом и не пластилином, а с болью, с кровью… глубиной, историей, корнями…

– А давай… – вымолвил он наконец, надеясь на импровизацию, на силу вдохновения, на друга красного пупырчатого, напитанного витаминами, слюною смазанного, ловкого, что часто и счастливо быстрее головы, самостоятельно решенья находил… перелопачивал и перемалывал…

– А давай…

– Нет! – сухо отрезала дочь Саша.

И тут Непокоев понял, что проиграл. И человек, что был своим, теперь чужой. Свободный и самостоятельный. И не сказать отчего. От коленкоров ПСС и портретов в простенках между шкафами, что в одной квартире, на Ленинградском, или от мягких брошюр издательства «Наука», подшивок годовых журналов и фотографий, но не в рамках, а на полках, просто за стеклом, что в другой, на Миклухо-Маклая, но только у него, у Александра Людвиговича, появился вдруг судья. Им же лично выпестованный и взращенный как-то не так, неправильно, и именно тогда, когда, казалось бы, отлезли все. Все, кто формально, номинально, имели право, моральное или же родственное его трепать. Лезть, мучить, прокурорствовать. Отпали.

Мать вся ушла в заботы об отце, которого Альцгеймер всего за пару лет сделал асоциальным овощем. Брат Алексей, засев в Газпроме, стал абсолютно безразличным к окружающим собирателем стотысячных часов и трехкопеечных магнитиков с изображением башен, шпилей и мостов всех стран и континентов. Даже жена Марина, благополучно подобравшаяся к центнеру, в своей неудержимой любви к проверке тетрадок и контрольных под халву и чай, дала ему развод в прошлом году. Короче, он, А.Л., в отряде космонавтов, преодолел земное притяженье, на Марс летает и Луну… И вдруг ребенок. Дочь. Живым укором.

За что? Не он ли ей купил компьютер и к нему Цивилизацию, Варкрафт и Дум до кучи, а также все двести восемьдесят серий «Элен и ребята» на двенадцати диви-ди? Откуда эти комиссары в пыльных шлемах? Проклятые. Этот интим, о котором не треплются? Кто в голову ей сунул, вбил предположение о том, что нынешнее поколение доживет до страшного суда? И надо бы как следует к этому ответственному мероприятию подготовиться?

Уютный, сладкий вечер был загублен. На столе зря красовался пирог с капустой и грибами. И прели две кокотницы с жюльеном. Не в коня. Дочь поклевала, поклевала, но ночевать не осталась. Александр же, все косясь, все вглядываясь и просто пялясь в этот новым ставший знакомый профиль, иного очерка глаза, и утвердившуюся внезапно линию губ, все ища, ища и не находя какой-то спасительный пуант, какой-то простой и доброй шутки, снимающей молниеносно порчу, проводил дочь до метро, где Саша, бросив лаконичное «пока», стремительно сбежала по ступенькам в людьми пропахший переход и умотала на Беляевку к маминой бабушке, у которой уже неделю, как выяснилось, жила.

Так начался разлад. Через четыре года на собственном выпускном дочь Саша жестоко отвесила отцу:

– Какой ты театр! Какой ты совок. Все в тебе поза и фальшь. Отрепетированное от и до…

Красивому такому папе, по случаю торжественному и необыкновенному явившемуся в блеске всех одуряющей и привораживающей фармокопеи, в головокружительных аптечных колерах – фурацилиновых, как электрическая молния дудочках, при пиджаке-реглан с открытой грудью, горящем изумрудами драконовой, огненной зелени, и совершенно ошеломляющей, разящей сразу наповал сорочке цвета антисептической, антигрибковой жидкости Кастелляни. Таком душке, очаровавшему и педсостав, и всех выпускников без исключения, разливами десятиминутной, яркой речи, в которой перемежая сны Веры Павловны с коллизиями «Интернов» и «Универа», он сто самых невероятных и блистательных синонимов придумал к любимому словечку Чернышевского «эгоизм» – «здоровье», «ясность», «очевидность», «простота», «дельность», «решительность» и «то, что мозг спинной, и головной, и копчик вместе взятые», и вот ему, отцу-красавцу, который в своем перманганатно-калиевом прикиде уж полечил, так полечил, сказать такое:

– Какой ты театр! Какой ты совок. Все в тебе поза и фальшь…

Вот так и раз, все от чего он как будто бы ушел, избавился. Ему и предъявляли. Как простой шиворот-навыворот…

Совок…приспособленец…

И хорошо, что не при всех. Не при всех. В коридоре, на ходу, тут же срываясь и убегая в какую-то гримерку, будку киномеханика, лабораторию при химкабинете, с какой-то такой же Марией Спиридоновой, чтобы только не участвовать в выходе парами, в вальсе белых фартуков и черных бабочек, на площади торжеств, линеек и забегов на пятьдесят метров перед родною школой.

Да, это было больно. Очень больно. Но все же теплилась надежда, довольно долго оставалась, на какое-то израстанье, выкипанье, умягчение, на новомодный Клирасил и старозаветный сок алоэ, рассасывание змей, жгутов, канатов, ну, или перерождение во что-то куда менее напряженное и концентрированное, просто в излишне ярко прорисованные вены, в чуть вздувшиеся, в чуть пульсирующие иной раз жилы, в румянец слишком, быть может, новогодний на щеках. Особенно, когда она выбрала ту же специальность и тот же вуз. Те же пути движения, те же флюиды, но, увы, не помогло… Все тот же ветер гнал и гнал все те же облака на восход, на Колыму и в Абакан… гражданка Парамонова в Душечку не израстала, не выкипала, не смягчалась… Хуже того, вместо абстракций, навроде совести, стыда и искупления, повседневный modus operandi Александра Людвиговича не опосредовавших ни в какой степени, и лишь в отношениях с дочерью являвшихся и раздражавших, как тараканы в чистой кухне, со временем объявилась еще и очень неприятная конкретика, а с нею практика – «общественное действие» и даже «активное сопротивление», и эти уже угрожали опосредовать, и самым неприятным образом… Простая ночевка дочери, приход на ужин к папе, могли обернуться допросом или обыском… Заботами, расходами, но главное – отходом от той равноудаленности и равноприближенности ко всему и вся, что позволяла Александру Людвиговичу так ловко тереться и кормиться, подобно хорошему теленку, у всех семидесяти семи наличных маток разом, включая главную держательницу и молока, и киселя в округе – собственно государство, с его субсидиями и фондами, образовательными проектами и просветительскими начинаниями.