Земля, одержимая демонами (страница 6)

Страница 6

Уже в 1946 г. процедуры денацификации были переданы местным трибуналам, состоящим из немцев. Процесс все сильнее поражала коррупция, и он развивался на «обмане, закулисных сделках, обоюдном подхалимстве и даже откровенном взяточничестве»[88]. Бывшие нацисты (или симпатизирующие им) имели возможность влиять на судопроизводство. Иногда трудно было найти свидетелей. Дела заканчивались переквалификацией из более серьезной категории в менее серьезную[89]. Немцам процесс стал казаться слишком медленным, слишком жестким, слишком мягким или слишком непоследовательным[90]. Они презрительно называли трибуналы «фабриками» по производству безобидных «попутчиков» с отмытым добела прошлым. Каждый знал важную шишку, сумевшую вывернуться без потерь, и мелкую рыбешку, которой это не удалось. От какой бы то ни было первоначальной поддержки процесса в обществе ничего не осталось. К 1949 г. лишь 17% немцев в американской зоне поддерживали денацификацию[91].

Однако коррупция была лишь одной из причин сопротивления немцев этой инициативе. Нередко и выживших евреев, и оккупантов в равной мере поражал мощный защитный механизм немцев в вопросах вины. Большинство немцев казались в принципе неспособными признать даже малейшую степень противоправности, антисемитизма, преданности нацистскому государству и его политике[92]. Некоторые отрицали реальность преступлений национал-социалистов, утверждали, что все страны творили зло во время войны, или возлагали вину на партийную верхушку и СС. Мотивы узнавать правду были разные. То, что немцы видели, тем более предпочитали постичь при виде плакатов с изображением тяжелобольных, предельно истощенных выживших узников и гор трупов, которыми бойцы оккупационных сил увешали их города, или при просмотре фильмов о жестокостях, снятых союзниками, то, что они слышали, следя по радио за Нюрнбергскими процессами, нередко сильно отличалось от ожиданий оккупантов. Горы тел из разных лагерей выглядели практически одинаково. Пропаганда Третьего рейха часто использовала те же образы применения насилия против немцев, и у некоторых возникал вопрос, фотографии из каких именно концентрационных лагерей в действительности демонстрируются[93]. Иные жаловались, что сцены в фильмах отредактированы или сфабрикованы, или настаивали на том, что на самом деле они изображают жертв-немцев[94]. В результате воспитательные меры союзников, возможно, усилили отчужденность некоторых граждан.

Многие немцы были особенно оскорблены следующим фактом: их, по их же собственному мнению, «огульно и незаслуженно обвинили» во всех преступлениях, что впоследствии стало известно как «коллективная вина». Иными словами, они боялись, что признают виновными всех скопом, без учета поступков каждого – что каждый из них лично сделал или не сделал, знал или не знал. Идея коллективной вины вызывала у людей такую тревогу, что ученые уподобили ее травмирующим воспоминаниям[95]. Такое сильное воздействие и культурный резонанс этих воспоминаний, возможно, коренятся в важном лингвистическом разграничении. В немецком языке слово «вина» (Schuld) имеет больший психологический вес, чем в английском, утверждал социолог Ральф Дарендорф. Оно «всегда несет оттенок непоправимости», чего-то, что «невозможно отменить метафизическим страданием». Иначе говоря, такая вина не равна тому, чтобы быть признанным преступником по суду. Она пробуждает трансцендентное чувство смятения, ощущение клейма, делающего своего носителя неспособным к обновлению или спасению[96].

Ученые спорят, действительно ли оккупанты использовали понятие коллективной вины в официальных документах. Более важны, однако, чувства немцев, а также несоизмеримая защита, выстроенная ими против воспринимаемого обвинения – обвинения, «никем не предъявленного»[97]. В этом смысле даже отрицание коллективной вины можно расценивать как важное историческое свидетельство, «косвенное» или «парадоксальное признание» ответственности или стыда[98]. Люди так стремительно приходили к отречению от системы или идеологии, которой столь многие отдали себя, свое тело и душу, ради которой пожертвовали почти всем, что в определенной степени это свидетельствовало о мощи психологического рефлексирования, стоявшего за этой защитой. Страх долго не смываемого, даже наследственного, позорного пятна формировал действенные табу[99].

С одной стороны, либеральные гуманисты, например философ Карл Ясперс, и бывшие изгнанники нацизма, такие как Томас Манн, доминировали после войны в публичном пространстве и делали заявления, не только признававшие вину Германии, но даже связывавшие с подобным признанием возможность демократического обновления и трансформации. С другой стороны, верно и то, что «неистребимая культура молчания» позволила немцам сохранить чувство достоинства. Соблюдать молчание означало оставаться преданным, верным своему истинному «я»[100]. Историк Томас Кюне утверждает, что холокост и военные преступления были настолько токсичными, что связали всех сопричастных в «преступное сообщество»[101].

Тем не менее как бы крепко потрясение из-за катастрофического разгрома, унижение оккупации и страх перед несмываемым пятном вины не связывали некоторых немцев, они же и вставали между ними. Разоблачения продолжились после войны, когда местные жители писали чиновникам союзников доносы на соседей – то ли из искреннего чувства справедливости, то ли чтобы втереться в доверие к оккупантам[102]. Немецких изгнанников и беженцев из Восточной Европы заставили остро почувствовать свое положение чужаков. Прибывающие в огромных количествах в страну, растерзанную войной и нищетой, они были, как правило, нежеланными, иногда встречали очень недоброе обращение, и сородичи-немцы обзывали их паразитами, ворами и «иностранцами»[103]. Беженцы, многие из которых потеряли даже больше остальных немцев, задавали обескураживающие вопросы. Почему мы лишились всего – не только дома или семьи, но даже родины? «Почему мы» – но, подразумевается, не вы – «расплачиваемся за Гитлера»?[104] Отчуждением была отмечена и семейная жизнь. Солдаты-мародеры изнасиловали сотни тысяч немецких женщин и девочек практически любого возраста. Поскольку родственники-мужчины во многих случаях пропали или погибли в лагерях для военнопленных, у женщин было мало времени прийти в себя после пережитого, потому что им нужно было в одиночку тянуть домашние обязанности[105]. Даже семьи, которым посчастливилось довольно быстро воссоединиться, обнаружили, что жизнь проще не стала. Возвращение мужей домой могло приветствоваться, а могло и не приветствоваться. Некоторые возвращались и избивали жен или видели, что дети их не узнают. Одни вернулись без рук или ног, слепыми или глухими. Кто-то был нетрудоспособен. Третьи мучились кошмарами, вспоминая, что совершили или повидали[106].

Отречение и замешательство сопровождались имплицитными вопросами вины. «Снится мне все это, что ли? – шептал своему психиатру после войны бывший солдат. – К чему все эти жертвы и утраты? Все напрасно»[107].

* * *

Противодействие денацификации в западных зонах Германии со временем усилилось. Те, кто подвергся этому процессу, жаловались на произвольность сроков интернирования, неравные пайки и чувство, что иные, погрязшие в грехах сильнее других, несли меньшее наказание. К 1949 г. многие требовали полного отказа от денацификации, все чаще раздавались голоса за нечто большее – всеобщую амнистию, полное списание преступлений эпохи нацизма. При такой амнистии, надеялись многие, данные о подвергшихся денацификации будут уничтожены[108].

В мае 1949 г. была принята конституция новой Федеративной Республики Германия – Основной закон – и создан парламент Западной Германии, бундестаг. Впервые с начала оккупации немцы в западных зонах получили определенную власть над собственными законодательными и другими мероприятиями. Страна стала полностью суверенной лишь в 1955 г.; до того Оккупационный статут от сентября 1949 г. оставлял верховную власть за западными странами в вопросах, касающихся экономической жизни, внешней политики, торговли и военной безопасности Западной Германии, а значительное иностранное военное присутствие сохранялось в стране еще несколько десятилетий. Однако, когда текущие правовые и политические вопросы были вновь переданы в руки немцев, поддержка амнистии переросла в заметную политическую силу. Ряд земель Германии рассматривали собственные планы амнистии, надеясь в то же время на широкомасштабное, на федеральном уровне, помилование[109]

Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Если вам понравилась книга, то вы можете

ПОЛУЧИТЬ ПОЛНУЮ ВЕРСИЮ
и продолжить чтение, поддержав автора. Оплатили, но не знаете что делать дальше? Реклама. ООО ЛИТРЕС, ИНН 7719571260

[88] Olick, Hangman, 124–25.
[89] Herz, «Fiasco», 572.
[90] Alexandra F. Levy, «Promoting Democracy and Denazification: American Policymaking and German Public Opinion», Diplomacy& Statecraft 26:4 (2015): 614–35.
[91] Perry Biddiscombe, The Denazification of Germany: A History, 1945–1950 (Stroud: Tempus, 2007), 191.
[92] Atina Grossmann, Jews, Germans, and Allies: Close Encounters in Occupied Germany (Princeton: Princeton University Press, 2007), 37–39.
[93] Werner Bergmann, «Die Reaktion auf den Holocaust in Westdeutschland von 1945 bis 1989», Geschichte in Wissenschaft und Unterricht 43 (1992): 331–32; Donald Bloxham, Genocide on Trial: War Crimes Trials and the Formation of Holocaust History and Memory (Oxford, UK: Oxford University Press, 2001), 138–39.
[94] Weckel, Beschämende Bilder, 283–84.
[95] Olick, Hangman, 180–86. См. также: Aleida Assmann and Ute Frevert, Geschichtsvergessenheit: Vom Umgang mit deutschen Vergangenheiten nach 1945 (Stuttgart: Deutsche Verlagsanstalt, 1999).
[96] Ralf Dahrendorf, Society and Democracy in Germany (Garden City, NY: Doubleday, 1967), 288–89. См. Также: A. Dirk Moses, German Intellectuals and the Nazi Past (New York: Cambridge University Press, 2007), особенно 19–27; Olick, Hangman, 198, и, в целом главу 9.
[97] Helmut Dubiel, Niemand ist frei von der Geschichte: Die nationalsozialistische Herrschaft in den Debatten des Deutschen Bundestages (Munich: Carl Hanser, 1999), 71; Olick, Hangman, 183.
[98] Stephen Brockmann, German Literary Culture at the Zero Hour (Rochester, NY: Camden House, 2004), 29; см. также: Norbert Frei, «Von deutscher Erfindungskraft oder: Die Kollektivschuldthese in der Nachkriegszeit», Rechtshistorisches Journal 16 (1997): 621–34.
[99] Moses, German Intellectuals, 19–27.
[100] Jan-Werner Müller, Another Country: German Intellectuals, Unification, and National Identity (New Haven: Yale University Press, 2000), 31. См. также Olick, Hangman, глава 12.
[101] Thomas Kühne, Belonging and Genocide: Hitler's Community, 1918–1945 (New Haven: Yale University Press, 2010), 161.
[102] Bessel, Germany 1945, 167.
[103] Andreas Kossert, Kalte Heimat: Die Geschichte der Deutschen Vertriebenen nach 1945 (Munich: Siedler Vlg., 2008), 71–86; Rainer Schulze, «Growing Discontent: Relations Between Native and Refugee Populations in a Rural District in Western Germany After the Second World War», в сборнике под ред. Robert G. Moeller West Germany Under Construction: Politics, Society, and Culture in the Adenauer Era (Ann Arbor: University of Michigan Press, 1997).
[104] Andreas Kossert, цит. в: Neil MacGregor, Germany: Memories of a Nation (New York: Vintage, 2004), 483.
[105] Два миллиона – наиболее часто приводимая оценка числа изнасилований немецких женщин солдатами союзнических армий. Однако в кн. Miriam Gebhardt, Crimes Unspoken: The Rape of German Women at the End of the Second World War, trans. Nick Somers (Cambridge: Polity Press, 2017) приводится число 860 000. Эта более консервативная (хотя так же шокирующая) оценка основывается на статистике Западной Германии относительно «детей оккупантов», рожденных от солдат союзников; анализ Гебхардт еще и выходит за временны́е рамки непосредственного периода завоевания страны.
[106] Elizabeth D. Heineman, What Difference Does a Husband Make? Women and Marital Status in Nazi and Postwar Germany (Berkeley: University of California Press, 1999), 108–36.
[107] Goltermann, Die Gesellschaft der Überlebenden, 56.
[108] Frei, Adenauer's Germany, 6–8.
[109] Frei, Adenauer's Germany, 6.