Почти родственники (страница 5)

Страница 5

Еще хуже, когда за столом настырный тамада: «У всех налито? Прошу всех налить! Слово предоставляется… Приготовиться…»

Другие считают витиеватые или приподнятые тосты – мещанством.

А многозначительно-назидательные – хамством. Что, кстати, правильно.

Поэтому выражаются лаконично: «Поехали! Ну, будь-будь. Давай еще. Так, за что пьем? За все хорошее. Ура. Хорошо пошла. Наливай, не дрожи бутыль… И-и-и-эх-х-х! Хороша, мать, но слаба… Как-то я ее не понял, давай еще по разику. Ну, привет! – И вдруг неожиданно: – В глаза смотреть надо, когда чокаешься!»

Это, кстати, важное правило.

Гораздо важнее, чем подхалимское стремление уважительно чокнуться – то есть тюкнуть по низу стопки (или даже по ножке рюмки) старшего, начальника, знаменитости.

С дамами тоже не надо чокаться таким манером.

И тем более не надо, произнося романтическую речь в честь одной из присутствующих красавиц, ставить стопку на ладонь, а самому становиться на одно колено. Это явный перебор. Хотя некоторые любят. Особенно в конце застолья.

Раньше тост за дорогих гостей означал конец вечера. А ему предшествовал за хозяев дома. Сейчас этих правил нет и никто толком не знает, за кого и за что надо пить сначала, за что и за кого – потом.

спорт и охота
Бремя желаний

Время, когда формировались наши желания, было скверным во многих смыслах. Очень скверным было отношение к женщине. И особенно – к матерям-одиночкам и разведенкам с ребенком.

Это была тяжелая социальная стигма, в которой смешивались ненависть, презрение и жалость. Женская ненависть к гулящей, которая может переманить или просто соблазнить мужа, презрение к неумехе в житейских делах, жалость к одинокой беднячке.

Плюс к тому – мужское представление о сексуальной доступности таких женщин. Все в одном наборе.

Мало этого. Мать-одиночка в свидетельстве о рождении ребенка в графе «отец» обязана была ставить прочерк. То есть на дитя любви ставилось официальное клеймо безотцовщины. И все эти беды – из-за того, что родила от Ивана Ветрова, как говорилось в народе.

А с другой стороны, общество, столь жестоко каравшее мать-одиночку и разведенку с ребенком, не собиралось жалеть и вышеуказанного Ивана Ветрова.

Поиск, изобличение и наказание «алиментщиков», а также многоженцев, брачных аферистов и просто донжуанов в 1960-е годы стали общенародной кампанией (возможно, взамен прежней охоты на вредителей и прочих врагов народа). Название самого знаменитого газетного фельетона про это – «Порхающий подлец» – говорит само за себя.

С третьей стороны, если поиск «алиментщиков» был национальной охотой, то уклонение от уплаты алиментов стало своего рода национальным спортом – как в рыночную эпоху уклонение от уплаты налогов. «Алиментщик» (то есть уклоняющийся от уплаты алиментов) звучало как «разбойник» – пусть не очень благородный, но…

Но разбойникам почему-то всегда сочувствуют.

война и победа
Бремя желаний – 2

У Ивана Ивановича и Марьи Петровны родился ребенок.

Иван Иванович сделал ребенка Марье Петровне.

Почувствуйте разницу.

Сделать ребенка – это жестокое преступление. «Порхающий подлец» и все такое.

Другое дело – в браке.

Но и в браке ребенок – это победа мужчины над женщиной.

Так нам казалось в наши подростковые годы.

Наши ровесницы, как это всегда бывает в 13–15 лет, взрослели раньше нас. Поэтому, наверное, мы неосознанно мечтали сделать ребенка гордой красавице. Хотя вслух мы постоянно обсуждали опасности полового акта: «А вдруг она залетит? А вдруг будет ребенок?»

Хотелось доказать ровесницам свою полноценность, обуздать презрение расцветающих юных женщин к прыщавым и нелепым ровесникам-подросткам.

А может быть, мы завидовали девушкам, потому что они общались с взрослыми парнями? Может, в этом все дело? Они отбивали у нас взрослых друзей! Парней с гитарами, мотоциклами, пустыми квартирами, пока предки на даче, – и с поездками на пустую дачу в прохладное октябрьское воскресенье…

Так или иначе, но мы хотели укротить женщину. Единственным надежным способом.

Мама ворчит, пилит папу, всячески унижает его, забирает у него зарплату, выдает ему деньги на обед и папиросы, ругает за выпитую с приятелями кружку пива. Она успешно доказывает ему (и заодно сыну, вертящемуся под ногами), что он – полное ничтожество. Однако утром папа бреется, прыскается «Шипром», надевает костюм с галстуком, берет портфель и уходит на службу (или хватает сверток с бутербродами и бежит на завод). Вырывается на свободу из этого ада. А мама остается нянчить сестренку-братишку, стирать, гладить, ходить в магазин, стоять в очередях и таскать домой кошелки, готовить, мыть посуду, мести пол, и этому нет конца. Если она при этом еще и работает, то тем хуже для нее. Но что-то привязывает ее к дому, что-то лишает ее свободы, то есть унижает и порабощает стократ сильнее, чем словесные унижения и мелкие денежные репрессии, которым она подвергает папу. Эти кандалы, это рабство – дети. Пусть кричит-надрывается. Собака лает – ветер носит. У нее от папы дети, и поэтому она никуда не денется. А уйдет – станет разведенкой с ребенком, нищей и презренной.

Не просто овладеть, а именно сделать ребенка = одержать верх.

Конечно, мы не проговаривали это вслух или в мыслях.

Но чувствовали так или примерно так.

лямка и роль
Тонкости обращения – 5

Конечно, нужна определенность отношений.

А то получится, как у жены одного моего приятеля. Ей было лет 30 примерно, она была учительницей, и в нее влюбился девятиклассник. Он писал ей письма, стоял под окнами, сочинял стихи и дарил букетики. Она, разумеется, смеялась, отмахивалась, кричала из окна: «А ну домой немедленно, сейчас родителям позвоню!» Но иногда, в момент хорошего настроения, позволяла ему поднести ей сумку до дому.

А через год этот мальчик ее бросил.

Подошел на переменке и сказал: «Все, я больше тебя не люблю». И у нее началась настоящая депрессия. Но самое интересное: мой приятель сказал, что и он почувствовал себя несколько задетым. Даже оскорбленным. «Мою жену бросил какой-то мальчишка! Безобразие! Наглец! Как он смел!»

Но когда определенность слишком уж определенная, тоже может выйти глупо.

Я знал одного парня, который просто боялся остаться с женщиной наедине даже в самых обычных обстоятельствах. Например, посидеть вместе вечером, отредактировать статью. Или съездить вместе к престарелой родственнице на дачу, отвезти ей продукты и лекарства. Потому что он тут же начинал ухаживать. Это было частью его гендерной, так сказать, идентичности. Какой же я мужчина, если, оказавшись рядом с женщиной, не проявлю активность? А поскольку он был очень хорош собой, ловок на язык и обращение, то его активность чаще всего приветствовалась. Что в дальнейшем приводило к различным затруднениям социального и эмоционального свойства. Поэтому он избегал таких ситуаций риска.

Или наоборот. Я дружил с одной милой девушкой, которая потом стала милой дамой и т. п. Кстати говоря, в начале нашей дружбы я делал какие-то движения, но был мягко и решительно остановлен. Ну и хорошо, ну и ладно. Мы очень приятно общались, но как-то раз она стала то ли очень энергично причесываться, то ли яростно поправлять лямку от лифчика под платьем, и я сказал: «Может быть, мне выйти или отвернуться?», а она ответила: «Ты что, ты же мне как подружка».

Мне сразу расхотелось с ней встречаться и болтать на умные филологические темы. Конечно, я был ей не кавалер, не ухажер, не любовник – но уж и не подружка. Почему я не удостоился простого слова «друг» – не знаю. Может быть, потому что перед другом не поправляют лямку от лифчика? Не знаю. Так и остался в неведении.

исчезновение
К.

Один раз на даче – уже после папиной смерти – я нашел целую пачку писем к нему. От какой-то женщины. Она подписывалась буквой К.

Я вспомнил, что у папы на руке была татуировка – именно буква К.

У него был еще бледный якорь на другой руке. Я, когда был маленький, несколько раз спрашивал у него, что значит эта буква. Но он смеялся и ничего не рассказал.

Эта самая К. обращалась к папе: «Дорогой Ви!» То есть Витя.

Письма были написаны летом 1937 года. То есть моему папе было 23 года. Столько же, сколько мне, когда я их читал. Они были очень интимные. Даже слишком. Тридцать седьмой год в них никак не отразился. Но меня поразила их взрослость. Этой самой К. было явно меньше лет, чем ему. Она писала что-то вроде: «Ты ведь старше меня и сможешь понять (решить, посоветовать, отвечать)». Но это были письма совершенно взрослой женщины совсем взрослому мужчине. У них что-то не ладилось. Она жаловалась ему на него же: странно и жалко.

Мне было неловко читать. И я не стал дочитывать. Завязал их веревочкой, как были, и положил в ту же коробку на дно ящика письменного стола.

Потом, лет через пять, я решил все-таки их прочитать. Залез в ящик – а их там нет. Обыскал все, что мог. Нет нигде. Спросил маму. Она подняла брови: «Какие еще письма?» Я попытался объяснить. Так, окольными словами. Она сказала: «Не знаю, не знаю. Ты что-то выдумываешь».

Однажды, еще лет через пять, режиссер Инна Александровна Данкман сказала мне:

– Хочешь, расскажу тебе про твоего отца, про все его приключения?

Я сказал:

– Конечно, пожалуйста!

Она сказала:

– Давай не сегодня, ладно?

Довольно скоро Инна Александровна заболела и умерла. Потом моя мама умерла.

И некого спросить, где эти письма и кто была эта К.

песочные часы
Время писем

Была еще одна ужасная история с письмами. В сыром дачном сарае я нашел сумку, а в ней – письма папиного троюродного брата: прекрасно помню его узкий красивый почерк. Фиолетовыми чернилами адрес, и обратный адрес. На штемпелях – сорок восьмой, сорок девятый годы. Усевшись на сломанный чемодан, я вытащил из конверта первое письмо – боже! Бумага была пуста, чиста. Второй, третий, десятый, двадцать пятый конверт – то же самое. Сон какой-то. Серая пористая бумага. И слабые синеватые следы на ней.

Скоро я понял, в чем дело. Конверты дядя надписывал крепкими чернилами (наверное, на почтамте), а сами письма писал слабым химическим карандашом. Две зимы в сыром сарае – и все слиняло.

Я помнил, конечно, пугающие часы без стрелок в «Земляничной поляне». Но, доложу я вам, вытаскивать из надписанных конвертов пустые странички – тоже страшновато.

Да, господа, я еще жил в эпоху писем. У меня целый чемодан корреспонденции. Письма отдельные, по разным случаям, и письма сериями: с некоторыми людьми я постоянно переписывался. Например, с одним поэтом-переводчиком – на литературные темы. С моим факультетским товарищем Сашей Алексеевым (ныне покойным, увы): он на втором курсе уехал по обмену учиться в Лейпциг, и мы написали друг другу целый том всякой всячины. Он из моих писем действительно сделал том – переплел их. А я его письма держу в конвертах, но в порядке. Это я про большие серии говорю; были и поменьше. Мамины письма и папины. Письма от друзей мне на отдых и от них с отдыха. То есть мы не могли прервать общение даже на три недели. Письма от девушек, но немного. А также деловая переписка.

Нет, я не спорю, e-mail – это очень удобно, быстро и вообще прекрасно. Но что-то было особенное в бумажных письмах. Одна девочка написала мне с юга. В конверте оказались три песчинки. Много ли надо, чтоб вообразить, как она лежит на пляже, и дописывает письмо, и складывает его, и тонкий белый песок сыплется на бумагу с ее смуглого запястья. И сойти с ума. На три минуты. По числу песчинок.