Юбилейный выпуск журнала Октябрь (страница 25)

Страница 25

Рога в Берлине

Из девятнадцатого столетия – не слишком лихо ли переметнулись мы в двадцать первое? Сюжет будет неполон без щедрого на колбасные мотивы двадцатого. Антон Петрович, пропечатанный Набоковым в рассказе «Подлец», раньше времени вернулся из командировки, из Касселя в Берлин. В спальне своей он застал одевающегося Берга, за дверью ванной комнаты весело журчала вода. Берг – недавний знакомец, сильный, ловкий, убивший на гражданской (не улице, войне) 523 (sic!) врага (чему был посвящен маленький его снайперский блокнотик с крестиками) – и тут Антон Петрович, мирный, интеллигентный – что-нибудь вроде коммивояжера, такое что-нибудь, безобидное, эстетика выживания… и бздык! и такая коллизия! и Таня еще не вышла из душа, а Антон Петрович уже швырнул Бергу в морду (в лицо, думали? нет, в морду!) перчатку (попал, правда, в аквариум).

И вот он уже трясется в электричке с двумя своими секундантами (один из них – по фамилии Гнушке), а Берг со своими – в соседнем вагоне, семь утра, двадцать шагов без барьера, дуэльных пистолетов не нашли, но два браунинга нашли, и колеса выстукивают «на у-бой, на у-бой, на у-бой». Дотащились, есть немножко времени, можно зайти в придорожный трактир промочить горло, тут я вспоминаю, как в детстве обращал внимание на частое выражение «промочить горло» во «Всаднике без головы», и думаю, что Морис Джеррард был столь же безголов, сколь и шпрота, так и Антон Петрович пытается отвлечься сторонними мыслями, а уже некогда, пора на дуэль. Антон Петрович идет в туалет, видит проход на двор и высачивается на двор, а там бегом, мимо кур, мимо бузины, дыра в заборе, сосновая роща, солнце, птицы наяривают… Антон Петрович жив-жыв. Но горше ему, чем поручику Пирогову, ибо пассаж с Пироговым останется лишь в памяти Шиллера, Гофмана и Кунца, а тут, помимо Берга, об истории узнает… лучше не думать. Из анонимных алкоголиков мне особо запомнился один, который раньше мучился от мыслей, а теперь приходил в секцию с разгрузочно-погрузочных работ и говорил одно и то же – как прекрасно так намахаться мешками-лопатами, что мыслей в голове ни одной, «ни о чем не думаю, ни о чем, так это прекрасно…» – и на следующем заседании опять повторял.

Что Антон Петрович? Пару часов блуждал по лесу, вышел к станции Ванзее, поезд тут же подошел, Антон Петрович не растерялся, прыгнул в поезд, доехал до Берлина, а уж там растерялся… Что? Куда? Ничего, некуда. Снял грязный номер, постонал, погрезил, представил всё, отогнал, представил опять, отогнал и это. Посмотрел на плюшевое кресло, на пухлую постель, на умывальник, и этот жалкий номер в этом жалком отеле показался ему той комнатой, где отныне ему придется жить всегда. Присев на постель, снял башмаки, облегченно пошевелил пальцами ног, заметил, что натер пятку и что левый носок порвался. Потом он позвонил, заказал бутерброд с ветчиной. И когда горничная поставила на стол тарелку, он замер и, как только закрылась дверь, обеими руками схватил хлеб, засопел, сразу измазал пальцы и подбородок в сале и стал жадно жевать.

Электричка до Нахабина

Последний абзац, добрую последнюю половину его, скопипастил я у Набокова, и все вроде замкнулось, но недоставало пуанта, я не мог его обрести в холодильнике, ибо давно забыл, как выглядит сало и сервелат, и пошел в дождь, без зонта, как то подобает писателю, пребывающему в изыскивании пуанта. Город оказался Москвой – бульвары, ярмарка пингвинов, мед в хохломе – я добрел до «Винзавода», довольно, надо сказать, жирного места, где во дни сомнений вернисажей собирается до пяти сотен очень недурно одетых людей. В этот вечер вернисажей не было, жир фонарей плыл в лужах умеренно, шла лекция про гаджеты по типу дронов, бродили мокрые влюбленные. Но нет, все же вот один вернисаж: Валерий Чтак, выставка под названием «Города РФ». Тридцать с хвостиком небольших холстов с типовыми домами, где два, где три, где с балконом, где без, унылое однообразие, нарисовано крайне минималистично, но названия при этом указаны разные – Казань, Екатеринбург, Омск. Пуант наметился, ёкнул, завертелось в голове про одинаковые квартиры, которыми нафаршированы эти дома – и в каждой почти из квартир, вы знаете, в каждой, почти в каждой!!! – и вчера, и сегодня, и завтра люди ели, едят и будут есть жирное, жырное.

Я дошел до Курского вокзала, ближайшая электричка оказалась до Нахабина; ну, по-своему и это великолепно. Я сел в электричку. Собирался ли я застать там несчастного москвича, направляющегося на дуэль с Мюллером или Шмидтом? – нет же, какие дуэли в девять осеннего вечера. Кого я собирался застать? Они зашли тут же: колобок моего возраста и его более молодой и молчаливый коллега. Колобок зашел с громкой возмущенной репликой: «А! Ишь ты! “Только с моего разрешения”. Наглец!» – и было ясно, что цитируемый наглец завелся у них в офисе или на производстве, хрен с горы, новоиспеченный начальничек подал голос, и мой герой-колобок, не будучи в характере жестко прокоммуницировать с наглецом, возмещает сейчас перед младшим коллегой свое подлинное отношение.

По трансляции закрылись двери – «следующая станция – Каланчёвская». Пусть, подумал я, они всё уже сразу быстро сейчас мне сделают, дадут пуант, и я слезу на Каланчёвке. Ну не надо ведь мне взаправду в Нахабино.

Ну и всё. У колобка зазвонил телефон, интонация резко сменилась, очень виновато, пришпиленно говорил он с женой, что только-только сел в электричку, ибо задержался на работе, что было явной правдой, пьяной истории за пассажирами не виднелось, «Витя, на сколько мы сели?» – «На двадцать пятьдесят четыре». – «На двадцать пятьдесят четыре». Колеса тынц-тынц. Интонация колобка сменилась еще раз, третья оказалась не лучше двух первых, с молодым коллегой он говорил как бы на равных, но при этом подчеркнуто матерился (близость!) и елозил подковырками и смешками (мы-то с тобой понимаем!). Опять затилибомила жена. «Алло? Да-да»… – испуг, чего она снова? И сразу улыбка: «А, колбаски! Конечно, куплю колбаски».

Все верно, колбаски!

В этот момент обрубилась смурная пром-жд-зона, полилось в окно фальшивое золото Комсомольской площади, завжикали под мостом гордые московские автомобили, и я двинул в тамбур.

Павел СЕЛУКОВ
Два рассказа

Сом

Мой отец не любил фотографироваться. Ни с мамой, ни со мной, ни с друзьями. Зато когда он поймал на рыбалке двадцатипятикилограммового сома, то устроил грандиозную фотосессию. Прямо на берегу мужики запечатлели его на «Поляроид» в самых разных позах. На снимках отец качал сома на руках, лежал возле него, интимно открывал рыбе рот, радостно держал за хвост. После фотосессии мужики разделали сома и поделили.

Вернувшись домой, отец тут же бросился показывать фотографии маме. Я тоже присутствовал при этом событии и заметил, что вся эта возня вокруг рыбы маме неприятна. Потом отец убежал в соседний подъезд – показывать снимки приятелю, которому не посчастливилось побывать на великом промысле.

А мама посмотрела на меня и тихо сказала:

– Очень жалко, что я не сом.

В ее голосе было столько грусти, что, когда она уснула, я достал фломастер и подрисовал ей усы. Как у сома.

Синдикатчики

Тяжело складывалась жизнь Чугайнова. Мало того, что он был собой, так еще Сережка Колупай обошел его на повороте. Чугайнов торговал «синдикатом». Звучит амбициозно. В действительности Чугайнов торговал бормотухой. Была она у него самая обыкновенная, с привкусом огурца, когда рыночный спирт и вода из-под крана вступают в нездоровые отношения. Колупай мыслил ярче и придумал нововведение. Его бормотуха шла с лимоном и толикой димедрола, на который ему удалось раздобыть рецепт. У Чугайнова, понятно, никакого рецепта не было. И тот и другой жили в микрорайоне Комсомольский. Его построили пленные немцы, а когда увидели, что построили, сразу все умерли, а русские собрали манатки и пошли туда жить. Я тоже там жил. В двухэтажной общаге на первом этаже.

В общаге всё было бедным, и только скамья у подъезда обладала некоторым богатством. Изогнутая, длинная, с бетонными слоновьими ногами, сложенная из толстых досок, она притягивала к себе все окрестные зады. Уже года три скамьи считались на Комсике дефицитным товаром. Жители первых этажей уничтожили их ради семейного уюта. Я их не виню. Ради семейного уюта что только не уничтожалось. Например, романтика. Или свобода. Или самобытность. Почти все слова, которые нам немного стыдно произносить вслух. В отсутствие конкуренции роль общажной скамьи многократно возросла. Волк с Уолл-стрит сказал бы, что ее акции взлетели вверх. Естественно, право первой посадки было у жителей общаги. Если вы думаете, что в общаге жили обыкновенные колдыри, то вы ошибаетесь. Там жили колдыри необыкновенные.

Комнаты в общаге стоили дешево, а если речь шла об аренде, то и вовсе сущие копейки. Этим пользовались разнообразные свободолюбивые личности, не желающие жить с родителями или, что еще хуже, с женами и детьми. Достаточно сказать, что там жил я, Чугайнов и Колупай, но я все-таки назову еще пару имен. В пятой комнате жил художник Агапкин. Он рисовал углем, пил исключительно из горлышка и любил толстых женщин. Это как скачки, говорил он, надо за что-то ухватиться, чтобы не упасть. И Агапкин хватался. Например, за продавщицу кваса Тамару, чей муж восьмой год сидел на зоне. Когда в общаге вырубили отопление, Агапкин сказал: «У нее титьки – во! На одну лег, другой укрылся и зимуй на здоровье». Все мы ему немножко завидовали. В седьмой комнате обретался бард Гена. Бардом быть очень удобно: назвался бардом и с тобой никто не спорит.

Если Агапкин был длинным, тощим, гладко выбритым, похожим на пьющего клоуна, только без грима, то бард Гена будто бы родился ему в пику. Кряжистый, невысокого роста, с недобородой в виде разросшейся щетины, он напоминал молодого гнома, хотя молод не был. Если бы бард Гена родился женщиной и за каким-то чертом вышел замуж за Агапкина, после чего родил бы ему сына, то этим сыном стал бы Чугайнов. В смысле телосложения он застрял где-то посередине между «родителями». Колупай отошел от него на несколько шагов. То есть он отошел бы, но обварился в бане, окатившись с пьяных глаз кипятком. Лил Колупай на голову. Агапкин в шутку называл его Гуимпленом. Собственно, я перечислил всю нашу общажную компанию, когда речь заходила о выпивке. А теперь представьте: июль, вечер, приглушенное солнце, богатая скамья, а на скамье водка, нарезанное яблочко, два стакана, я, Агапкин и бард Гена с двумя гитарами.

Гена: Вот смотрите. Это – современная гитара. Цена – пятнадцать тысяч рублей. Я у брата взял. А вот это – гитара тысяча девятьсот семьдесят четвертого года выпуска. Цена – двадцать три рубля.

Агапкин: И что? В совке лучше было, да? Ты к этому клонишь?

Агапкин недолюбливал Советский Союз, потому что несуществующие вещи приятно недолюбливать. По крайней мере, глубокое чувство не предполагает никаких действий.

Бард Гена встрепенулся.

Гена: Нет! Отстань от меня. Я про музыку. Вот, слушайте.

Бард Гена перебрал струны современной гитары.

Гена: Слышите?

Я: Что мы должны услышать?

Гена: Слушайте, как услышьте. То есть – прочувствуйте.

Агапкин: Ты дурак?

Бард Гена пропустил обзывательство мимо ушей, взял советскую гитару и перебрал струны.

Гена: Ну? Слышите разницу?

Агапкин: У тебя пальцы толстые.

Я: Вроде звук чище.

Бард Гена хлопнул ладонью по деке.

Гена: Вот! Он слышит. А ты сам дурак.

Агапкин: И что ты этим хотел сказать?

Гена: Как такое возможно? Эта двадцать три, а эта пятнадцать, а звук чище? Этой тридцать пять, а у той молоко не обсохло. Почему так?

Агапкин: Тьфу! Одно слово – бард. Развел философию на ровном месте.

Агапкин рассердился и разлил водку. Выпили. Закусили сочным яблочком. Из подъезда вышел Колупай. С подушечкой для сидения. Колупай обожал сидеть на лавке и поэтому купил подушечку. Поручкались. Налили Сережке. Дали.

Агапкин: Сережка, мне показалось или у тебя бормотуха желтизной стала отдавать?

Колупай: Стала. Лимон добавил. И димедрол.

Гена: О как! Коктейль получается.

Колупай: Коктейль не коктейль, а людям нравится.

Я: Им всегда нравится. Ты не замечал?

Колупай: Пьют, конечно. Но с лимоном приятней. Кислинка такая. Вынести на пробу?

Агапкин оживился. Он любил угощения. Бард Гена тоже не возражал. Я не отказывался из принципа. Колупай скрылся в подъезде, но уже через минуту вышел.