Юбилейный выпуск журнала Октябрь (страница 26)
Колупай: Холодненькая.
Разлили. За этим занятием нас застал Чугайнов. Наше занятие ему не понравилось.
Чугайнов: Колдырите опять? Что это у вас?
Агапкин: Колупай угощает. Новинка сезона. Бормотуха лимонная с димедролом. Будешь?
Чугайнов волком посмотрел на Колупая.
Чугайнов: Ты зачем это делаешь?
Колупай: Что делаю?
Чугайнов: Лимон кладешь.
Колупай: Хочу и кладу. Так вкусней.
Чугайнов: Ничего не вкусней. Отцы не клали, и ты не клади.
Колупай: Ты бухой, что ли?
Чугайнов: Сам бухой. Димедрол еще. Я не кладу, и ты не клади. Если щас все начнут что попало класть, как мы жить будем?
Колупай: Ты чужим прибылям не завидуй. Я ж не виноват, что у тебя не берут. Вот, попробуй. Оцени продукт.
Колупай налил полстакана и протянул Чугайнову.
Чугайнов: Не буду. Химия одна. ГМО. Травишь народ почем зря.
Колупай: А ты, значит, не травишь?
Чугайнов: Вода и спирт у меня. Ими не потравишь.
Гена: Мужики, хорош собачиться.
Агапкин: Нет уж, пусть собачатся. Все лучше, чем про твои гитары слушать.
Я молчал. Наплывал сладкий туман. Хотелось ссать, но я откладывал. Приближалась невесомость.
Колупай: Ты чего пристал? Торгуй чем хочешь. Димедрол добавляй, добавляй лимон, слова не скажу.
Чугайнов: Не скажет он… Последний раз спрашиваю: уберешь лимон с таблетками или нет?
Колупай: Не уберу. Мой рецепт, фирменный. Всем нравится. Вам нравится, мужики?
За всех ответил беспощадный Агапкин.
Агапкин: Очень нравится. Амброзия. Грешно за пятнарик продавать.
Колупай: Поднять, думаешь?
Агапкин: Своим – нет. А чужим и за двадцатку можно.
Чугайнов скривился, как в морге.
Чугайнов: Я тебе отомщу!
Колупай: В морду дашь? Так я тебя до Пролетарки пинать буду. Давай прямо щас, хочешь?
Чугайнов не хотел. Он был тонким человеком и поэтому убежал домой. А мы все прилично нагрузились, пели песни, шатались по району, а утром проснулись с дикого бодуна. Я вяло оделся и вышел во двор. По двору вспугнутой курицей бегал Колупай. Бард Гена и Агапкин плевались на корточках. Тамара курила на крыльце.
Скамья исчезла. Остались только слоновьи ноги, поваленные плашмя.
Колупай внезапно остановился.
Колупай: Я всё понял! Это Чугайнов! Он мне так мстит.
Агапкин: Да не мог он. Сам на ней сидел.
Гена: А пошли к нему зайдем?
Тамара: Ё…нутые.
Всей гурьбой мы поднялись на второй этаж. Колупай заколотил в дверь.
Колупай: Чугунина, отдай скамью! Это наши с тобой дела. Не впутывай…
Колупай не понял, кого надо не впутывать, и замолчал.
Дверь отворилась. На пороге застыл Чугайнов с разбитой губой.
Агапкин: Это кто тебя так?
Чугайнов: Не знаю. Я ночью подышать вышел, а они доски гвоздодером рвут. Ну, я в драку. Огреб. Ноги, правда, не дал унести. Лежат ноги?
Колупай: Лежат. Малорик ты. Доски найдем, ноги главное. Спас скамью. Ну почти.
Гена: Сколько их было?
Чугайнов: Четверо. Здоровые.
Агапкин: И ты полез?
Чугайнов: А что было делать? Наша же скамья.
Я: Убить могли. Нас бы хоть крикнул.
Чугайнов: Я кричал. Вас, бухих, не добудишься. А они уже тащат.
Колупай: Бля, Чугайныч. Ты ваще в порядке. В одну каску отбил.
Чугайнов: Отбил. Я знаю, что ты нашу скамью любишь. Мы с тобой покусались вчера, но все равно ведь…
Колупай: Все равно, конечно. Хочешь, я как раньше буду продавать?
Чугайнов: Без лимона и таблеток?
Колупай: Да.
Чугайнов: Мне уже похер, но так будет правильнее. Нельзя людей травить. Пойду прилягу, башка гудит.
Чугайнов ушел к себе, а мы пошли искать доски для новой скамьи. Сварганили. Решили отметить. Поперли в лес на шашлык. Курица, водка, корейская морковь. Стоим – жарим. Смотрим: Чугайнов доски от предыдущей скамьи охапкой несет. Они цветные, мы их знаем. Его Агапкин первым заметил. Заметил и говорит:
– А вон Чугайнов скрывает следы преступления.
Немую сцену нарушил бард Гена:
– С выдумкой человек. И зачем ему это?
Вдруг меня осенило:
– Чтоб Колупаю под шкуру залезть! Чтоб он бормотухой с димедролом не торговал! Он сам себе губу разбил, представляете?
Мы этому открытию так удивились, что даже бить его не пошли. А потом пошли. Как не пойти-то? Колупай палку с земли подобрал и говорит:
– Ну всё. Щас я ему и нос разобью.
Теперь Чугайнов торгует бормотухой с лимоном и димедролом и не восстает против новаторских идей. Мы его, конечно, сначала побили, но потом Колупай дал ему димедрол. Он его каждый месяц ему дает. За большие деньги. А Чугайнов клянется, что сам себя не бил. Будто бы он напился с горя, разломал ночью скамью; пока ломал, ударился, доски домой спрятал, а утром, когда мы пришли, испугался и наврал. Но это он снова врет, со стыда и от совести. Во всяком случае, мы с мужиками придерживаемся самобытной версии.
Анна МАТВЕЕВА
Коллекция
Эссе[12]
Стать музой для гения, запечатлеться в веках, оставив свой след (весьма изящный) в литературе, музыке и живописи – многие женщины о таком лишь мечтают. Но для Мизии Серт признание великих было нормой жизни: гении в ее жизни исчислялись десятками. Ренуар и Пикассо, Стравинский и Равель, Пруст и Кокто, Малларме и Верлен каждый по-своему восхищались Мизией, благосклонно принимавшей от них знаки внимания: сонеты, портреты, балеты… Да, Мизии повезло жить в эпоху, когда творили гиганты, а еще она, вероятно, была несравненной красавицей?..
Трудное детство
Портреты кисти Ренуара, Тулуз-Лотрека, Боннара, Вюйара, Валлоттона, а также фотографии, в изобилии дошедшие до потомков (Мизиа любила позировать и в наше время была бы звездой «Инстаграма»), решительно свидетельствуют: красавицей мадам Серт не была. Какая уж там несравненная – даже если сделать скидку на устаревшие каноны красоты, все равно – ничего особенного. Широкое лицо, коротковатый нос, тонкие губы… Современники, впрочем, так не считали. Каждый утверждал, что Мизиа – само совершенство: отмечали королевскую осанку, пышные волосы, миндалевидные глаза и так далее. По части характера отзывы разнились: например, французский дипломат Филипп Бертело считал, что мадам Серт «не следует доверять то, что любишь», а писатель Поль Моран, приклеивший Мизии ярлык пожирательницы гениев, утверждал, что ее «пронизывающие насквозь глаза еще смеялись, когда рот уже кривился в недобрую гримасу». Но эти «некоторые» общей погоды не делают: разве можно поставить Морана и Бертело в один ряд с Верленом или Полем Клоделем?
Так в чем же он был, секрет Мизии Серт? Почему великие мира сего выстраивались в очередь со своими кисточками, нотами и чернильницами, чтобы увековечить, воспеть и навеки оставить в людской памяти эту, аккуратно скажем, неплохую внешность? И только ли во внешности здесь дело?
Конечно, для того чтобы судить наверняка, надо бы иметь возможность общаться с Мизией Серт вживую, но мы ее, увы, лишены. В воспоминаниях очарованных современников Мизиа предстает язвительной и обольстительной, наивной и решительной, любопытной и нежной, не боящейся крепкого словца, прямолинейной до бестактности, буквально помешанной на том, чтобы быть – или слыть – оригинальной. Но главным ее качеством, тем самым секретом, была, судя по всему, бешеная энергия, она и превращает женщин с неплохой внешностью в истинных красавиц и застит глаза даже людям с острым зрением. Кроме того, Мизиа обладала великолепным вкусом даже по меркам изысканнейшей «прекрасной эпохи» и никогда не жалела денег на то, чтобы помочь талантливому человеку сказать свое слово в искусстве.
Вот уже и проясняется, правда? Но давайте обо всем по порядку.
Мария София Ольга Зинаида Годебская – этим именем, пышным, как букет георгинов, одарили девочку, родившуюся в Царском Селе близ Санкт-Петербурга 30 марта 1872 года. Мизиа (или Мися на польский лад) – это сокращение от первого имени, Мария. В жилах малышки текла бельгийская, польская, русская и еврейская кровь, но родным языком ее будет французский. Русского Мизиа никогда не знала, а местом ее рождения Санкт-Петербург стал по чистой случайности. Вот как описывала историю своего появления на свет сама Мизиа:
«Софи Годебска (мать Мизии. – А. М.) взяла письмо. При виде русской марки нежность осветила ее лицо. Уже больше шести месяцев назад ее муж уехал в Санкт-Петербург, почти на следующий день, как она узнала, что снова беременна… ‹…› Едва она пробежала несколько строк, как смертельная бледность покрыла ее лицо. В письме, написанном грубым почерком на дешевой бумаге, ей сообщали, что Киприан Годебски в Царском Селе, куда его пригласила княгиня Юсупова, чтобы он занялся убранством ее дворца, живет с молодой сестрой ее матери (теткой Софи. – А. М.), которая ждет от него ребенка. Письмо, разумеется, анонимное. В одно мгновение Софи приняла решение. В тот же вечер, поцеловав двух маленьких сыновей, на восьмом месяце беременности она тронулась в путь, чтобы проделать три тысячи километров, отделявших ее от человека, которого обожала.
Один бог знает, каким чудом ледяной русской зимой добралась Софи Годебска до цели своего путешествия!
Поднялась по ступенькам уединенного, занесенного снегом дома, прислонилась к косяку двери, чтобы перевести дух и позвонить. Знакомый смех донесся до нее… Рука Софи опустилась. ‹…› С глазами, полными слез, она спустилась по ступенькам и добралась до гостиницы.
Оттуда написала брату о своем несчастье, которое так велико, что ей остается только умереть…
На другой день Годебски, уведомленный о том, где находится его жена, приехал как раз вовремя, чтобы принять последний вздох Софи. Она успела дать мне жизнь. Драма моего рождения должна была наложить глубокий отпечаток на всю мою судьбу.
Отец отвез меня к своей любовнице, моей двоюродной бабушке, которая кормила меня грудью вместе с ребенком, родившимся от него. Похоронив жену в Санкт-Петербурге, он увез меня в Алль[13], в дом, который так трагически покинула моя мать».
Действительно, жизнь маленькой Мизии началась с подлинной трагедии, но все, что происходило далее, напоминало, скорее, сказку. Ее отец, скульптор Киприан Годебский, был сыном одного известного польского писателя и внуком другого. Мать Софи Серве родилась в семье знаменитого бельгийского виолончелиста и композитора (в городе Халле по сей день стоит памятник Франсуа Серве, созданный его зятем Киприаном). Бабушка по материнской линии была русской, она близко дружила с бельгийской королевой, любила искусство и драгоценности, меценатствовала, ценила хорошую кухню и наслаждалась жизнью. Ее дом в Халле в окрестностях Брюсселя стал родным для Мизии, в нем она провела первые десять лет своей жизни, слушая музыку, которая не смолкала ни на минуту. В каждой комнате здесь стояло пианино, в доме подолгу жили талантливые музыканты, ограниченные в средствах, – бабушка считала своим долгом помогать им. Спустя годы то же самое на свой лад будет делать ее внучка.
В мемуарах Мизиа вспоминала бабушку с некоторой иронией: «Я застала ее старой, похожей на папу Льва III… С культом музыки у бабушки соседствовал культ еды» и так далее, но все равно чувствуется, что девочкой она была очень привязана к экзальтированной старой даме. И, конечно, та во многом повлияла на Мизию, задав высокий стандарт роскошной жизни, которому мадам Серт будет следовать всю свою жизнь. Ну и любовь Мизии к музыке, конечно же, родом из детства: «Мои детские уши, – писала она, – были так переполнены музыкой, что даже не помню, когда я научилась распознавать ноты. Во всяком случае, много раньше, чем буквы».