Волчья ягода (страница 2)
– Чего трясешься, голуба? – возмутился бритый, вырвал из ее рук кресало и кремень, вмиг высек искру на льняной огрызок, поднес к дровам. Скоро изба наполнилась горьковато-пьянящим запахом сосновых дров и робким теплом.
Аксинья налила в горшок воду, засыпала траву, поставила посудину поближе к огню.
– А нам отвара своего нальешь, голуба?
– Налью.
«И белены бы в придачу», – добавила в мыслях Аксинья.
Гости не собирались уходить, ждали молча. Бородатый даже задремал, прислонившись к закопченной стене, а вскоре сон сморил и бритого. Аксинья разглядывала мужиков: на головорезов не похожи. Лица ясные, без печати порока и гнева. Давно приметила она, что дурные помыслы и поступки оставляют борозды на лбу, выворачивают губы, морщат лицо, превращая его в истертую подошву.
Аксинья налила в канопки[7] отвар, подошла к мужикам, кашлянула. Они не желали покидать сонную опушку. Аксинья стукнула по плечу бритого: «Эй». Оба очнулись от дремы, благодарно кивнули, не ведая о темных мыслях хозяйки. Пока мужики с блаженным видом тянули горячее варево, сжимали руками глиняные кружки, Аксинья подбросила в печь поленьев: холод не спешил покидать избу.
Бритый прокашлялся, привлекая внимание Аксиньи:
– Ты с дочкой живешь, голуба? Покажи нам ее, девку свою.
– Какая дочка? Одна я живу.
– Да знаем мы все. Ты не бойся, мы худого не сделаем, – мужик с полуседой бородой говорил мягко, точно друг.
– Да зачем вам дочка моя? – с надрывом прокричала Аксинья. – Нет ее здесь, нет!
– А если мы посмотрим, голуба? – Бритый разозлился. – Прятаться особо негде, изба – крохотуля.
– Голуба, ты бабу-то не пугай. Она на нас, вишь, как на людоедов смотрит, – окоротил его бородатый.
– Тощая такая… Кости глодать – не любитель, – захохотал бритый.
– Ты его, балабола, не слушай. Шуткует он. Дочку свою покажь нам… Такое поручение у нас: дочь увидим – дело сделаем…
– Сказала я…
– А я знаю, где девка сидит, – бритый перебил Аксинью и резко распахнул сундук.
Нюта взвизгнула и попыталась ударить его чугунком, что хранился на дне сундука, но ее тонкие ручонки и цыплячий удар не нанесли никакого вреда.
– Шустрая, – удивленно пробурчал бритый. – Ну голуба… – Словечко это, «голуба», каждый раз выходило у него по-разному: то задиристо, то мягко, то гневно. А сейчас вышло с ласковым укором. Назойливое словцо, видно, стало его прозванием. Если бы Аксинья не исходила страхом за свое дитя, она бы не сдержала улыбки: до того не подходило нежное прозвище Голуба дюжему бритому мужику.
– Мамушка… – Нюта уставилась на незваных гостей.
Голуба протянул к ней руки, чтобы вытащить, а она оскалилась волчонком. Выскочила из сундука, подбежала к матери.
– На тебя, егоза, глянуть надобно.
– Что на нее глядеть? – спросила Аксинья.
Бритый скорчил потешную рожу. Нюта спряталась за материной юбкой.
– Поглядели? – Аксинья сохраняла дерзкий тон, но все внутренности ее сжимались от тревоги.
– Пошли мы. Спасибо за питье, хозяйка.
Аксинья оторопелым взором проводила гостей. Они плотно закрыли за собой дверь, бритый подмигнул на прощание.
– А мешки дядьки нам оставили? – Нюта с надеждой поглядела на мать.
Испуг ее прошел, не оставив и следа, в голосе слышалось озорство. Такое оживление не появлялось на лице дочки с прошлой сытой осени.
У Аксиньи ноги тряслись, словно пробежала она пять верст без продыху. Все не могла поверить, что странные гости ушли, не причинили вреда ни ей, ни дочке.
Аксинья засунула ноги в старые поршни, распахнула дверь, закричала в предрассветную мглу:
– Стойте, да стойте вы. Эй! – Она подцепила заплечный мешок и охнула. – Тяжелый какой… Эй, Голуба!
– Ишь, запомнила, как зовут, – обернулся, блеснул щербатым оскалом бритый.
Гости удалились от избы по тропе на дюжину шагов.
– Мешки забыли, заберите! На что они мне?
– Ну баба – дура. Забыли… Вам мешки принесли, – сказал бородатый. – В дом иди, не выстужай избу.
Аксинья вернулась в дом, процедила духмяный отвар, разлила по канопкам, протянула дочери. Любопытство манило проверить: что там в мешках? Но она себя сдерживала.
Всему свое время. Казалось, что торопливость и суета принесут разочарование, и в тяжелых мешках с вышитыми на боку скобками-стежками окажется бесполезное.
Нюта ждать не собиралась. Залпом выпив отвар, она развязала мешок.
– Мамушка, смотри. – Нюта с благоговением запустила руки в манящее нутро. – Зернышки.
Аксинья набрала в горсть ячмень. Крупные, светло-бурые зерна отливали золотом. Поверить в чудо посреди голодной зимы 1613 года было совершенно невозможно. Но зерно, живое, сытное, заполняло два заплечных мешка, что принесли нежданные гости.
* * *
– Я еще хочу варева. Вкуснотища, никогда такого не ела. – Дочка вмиг проглотила скудную горку каши и теперь протягивала Аксинье миску, заглядывала в глаза, словно попрошайка на паперти.
Аксинья ела ячмень по зернышку, смакуя каждую крупинку, прокатывала ее на оголодавшем языке, прикрывала глаза. До самого лета хватит им припасов. Возможно ли большее счастье?
Она старалась не думать о том, кто смилостивился над одинокой бабой с малым ребенком, кто отправил два мешка с ячменем, овсом, рожью, кульком соли, пятью горстями сохлой рыбы, постным маслом и обветренным, но лакомым куском солонины. Человек, живущий в изобилии и довольстве.
Дочка слезла с лавки и подошла к Аксинье, глазенками показывая на чугунок.
– Нюта, нельзя больше тебе… И не проси меня, не гляди в рот. Ты наешься еще, обещаю, дочка. – Она проглотила последнее зернышко под обиженным взглядом дочери.
– Я не наелась. У нас вон сколько варева. – Дочь никогда не перечила матери, а тут разошлась, растревоженная забытым вкусом сытной каши.
– Не спорь ты, дочка! После того, как мы впроголодь сидели, много съешь – пожалеешь. Сказано тебе, Сусанна, нельзя.
Дочка встала из-за стола, сверкнула недовольно синими глазенками. Одни они и остались на исхудавшем личике с темными полукружьями вокруг глаз и пересушенными, бледными губами. Аксинья хотела сказать ласковое слово, приголубить, но сдержалась. Начнешь нежить дитя – опять примется канючить. Жалость терзала материнское сердце, но все, что изведала Аксинья за годы знахарства, подтверждало: в жестокости своей она права.
Впервые за несколько недель окаянной жизни Аксинья вышла на божий свет и улыбнулась солнцу. Утробу не сотрясали болезненные позывы, тело согрелось, голова обрела ясность и равновесие. Свежий снег искрился на солнце, ослеплял своей чистотой, воздух, еще по-зимнему морозный, обещал скорое тепло. Чуткий нос Аксиньи уловил пьянящий этот запах, и она вдохнула его так глубоко, что закашлялась.
– Нюта, айда со мной. Погреешься на солнышке.
– Я спать хочу, мамушка, – буркнула дочь.
Утренние гости почистили крыльцо, отгребли в сторону снежный занос, но Аксинья еще долго скребла деревянным заступом пятачок возле избы. Она управилась со всеми уличными делами, а было их не так много: ни коз, ни кур, ни коровы-кормилицы. Все сгорело или съедено было долгой зимой.
Пригретая солнцем, она мешкала, не хотела возвращаться в темную избу. Подхватив две кадушки со снегом, Аксинья топталась на пороге.
– Нютка, открой дверь.
Тишина.
Она поставила кадушки на крыльцо, распахнула дверь и, встревоженная молчанием, зашла в избу. После яркого света глаза ее не сразу разглядели, что происходит внутри.
– Да что ж ты творишь? – Она выбила из рук дочери ложку, и горсть драгоценного ячменя просыпалась на пол.
– А-а-а, – залилась Нютка, опустилась на колени и стала сгребать в рот кашу вместе с грязным, стеленным еще осенью сеном.
– Выплевывай! Плюй на руку, – кричала Аксинья. Нюта неохотно рассталась с кашей, глядя на мать, как на мучителя.
– Много съела? Отвечай!
Дочь заныла, размазывая кулаками слезы по грязной, замусоленной мордашке.
Знахарка вытащила из клети кадушку с водой, лохань, канопку, утирки. Нюта наблюдала за ней со страхом, чуть подрагивая после рыданий.
– Терпи. Иначе помрешь, – безжалостно посулила Аксинья, зажала дочь меж коленей, приподняла ее упрямую чушку[8], зачерпнула канопку с водицей и вылила прямо в разверстый рот.
Нютка ревела, брыкалась, кашляла, захлебывалась, икала, вновь кашляла, но скоро Аксинья добилась своего и исторгла кашу из Нютиного жадного брюха[9]. До самой ночи она сидела, протирая прохладной тряпицей дочерино лицо, вливала отвар ячменя в полураскрытые, обметанные изнеможением уста.
– Святая Сусанна Солинская[10], помоги дочери моей, даруй ей силы и исцеление, – шептала она.
Знакомое, почти родное прозвище иноземной святой давало надежду, что та прислушается к лихорадочным молитвам матери из далеких земель под Солью Камской, близ Каменных гор[11].
2. Весновей
Дети быстро забывают невзгоды, солнечные думы затмевают дурное, и через неделю после неожиданного подарка и ячменной хвори Нюта казалась здоровым, полным сил ребенком. На щеки вернулся румянец, движения стали быстрыми, речь – звонкой.
Аксинья, напротив, извелась. Спала хуже прежнего, мысли о припасах не оставляли ее.
Как спрятать, уберечь добро от проходимцев? Избушка Глафиры крохотная, словно нора лисы. Небольшая клетушка-пристройка, подпол, залезть в который можно лишь через лаз у печи. Нет потаенного уголка, чтобы спрятать, замуровать припасы, что дороже золота и каменьев.
Аксинья перетащила в подпол меньший из сундуков, кряхтя и не по-женски ругаясь. Три дня рыла, вдыхала запах земли и тлена, визжала, встречая хвостатых гостей, – так и не изжила паскудный страх перед мышами. Скребла землю, чтобы упрятать сундук на дне подпола.
– Ты никому не должна рассказывать про тайник. Ни Тошке, ни Илюхе, ни Зойке – никому нельзя.
– А почему? То, что нам принесли еду дядьки, – плохо?
– Нет! Они сотворили добро, спасли от верной смерти. Я думала, мы с тобой не переж… – Аксинья проглотила страшные слова. – Но другие могут позавидовать нам. Почему дар только нам предназначен? Захотят, чтобы мы дали им ячменя.
– А мы можем с ними поделиться. Дать Павке, Тошке, Илюхе и Ваньке… Можем?
– Если мы поделим на всех, на всю Еловую, то получится три горсти каждому. На день, два, три хватит, и все.
– Мы будем сытые, а они нет…
– Нюта, они не так голодны… У нас случилось несчастье, пожар… Мы остались без добытчика своего, Матвея… Не всем так тяжко пришлось, как нам с тобой.
Когда Аксинья смотрела на происходящее чистыми, наивно-синими глазами Нюты, она видела дочкину правду: зачем прятаться, скрывать добро? Раздать, поделиться, быть открытыми и честными. Но три десятка лет, что прожила она на земле, твердили ей: спрячь, молчи, не распахивай душу и кошель.
– Кто… – Она замолкла, выбирая из кучи поганых слов те, что подходят для пятилетки. – Дочка, кто принес нам с тобой хоть горсть ржи, капусты, луковицу? Кто накормил?
Приходили лишь те, кому нужна была помощь знахарки. Отдавали скудную плату и уходили прочь, не глядя в голодные глаза знахарки и ее малолетней дочери.
– Никто… никто не жалел нас с тобой. Отселили нас подальше, чтобы мы… – Аксинья опустилась на пол, прямо на грязную солому и заревела, захлебнулась соленой, жгучей водой.
Все, что давно сдерживала, прорвалось. Лед на реке спокойствия взломался. Некому пожаловаться, не к кому голову измученную приклонить. Сама себе Аксинья и указчица, и советчица, и добытчица. Дочка прижалась к согнутой материной спине, обхватила ручонками, гладила, уговаривала: «Ты не плачь, не плачь, березка, в землю убегают слезки».
– Напугала я тебя, Нютка? – Аксинья шмыгала в подол.