Волчья ягода (страница 3)
– Мамушка, я ничего не скажу. Никому-никому. Даже Павке, – как клятву, повторяла заботливая дочь.
* * *
Нюта носилась по избе, и ветер, поднятый ее радостными руками-ногами, колыхал ветхую занавесь на обледенелом окне. Аксинья поймала егозу, закутала в платок так, что видны остались только синючие глаза и маленький, нахальный нос.
– А на ноги наденем братнины лапти, замотаем тряпицами, чтобы не замерзла Нюта. Да? – Ласковыми словами Аксинья заглушала тоску.
Вспоминала свои одежды, нарядные сапоги, крытую добрым сукном шубку – баловали родители младшую дочь, наряжали Оксюшу. Сейчас бы Нютке такие славные сапожки красной кожи. Хотя… и они бы пошли на похлебку в месяцы зимней бескормицы.
– А мы куда идем? К тете Параскеве? С Павкой поиграем, на реку сходим. А скоро лед с речки уйдет? А, мамушка?
– На сход мы пойдем деревенский. Илюха вчера прибегал, сказал, надо быть всем.
– На сход? Там опять все ругаться будут, кричать! Я хочу, чтобы снег уже растаял. Скоро растает?
– Скоро, дочка. Весновей[12] уже наступил, будем прощаться с долгой зимой.
Снег на пригретых солнцем участках, у стволов деревьев посерел, смялся, потерял вид, будто старая, застиранная рубаха. Кое-где на поверхности его появились лужицы – робкий знак весны-красавицы. Воробьи устроили переполох в ветвях берез, самые смелые купались, хлопали крыльями.
– Мамушка, птицы тоже радуются!
– Они такие же божьи создания, как и мы.
– Они тоже молятся?
– Нюта, нам неведомо. Но сотворены они также Богом и… – Аксинья смешалась, не зная, как объяснить дочери то, о чем и сама помнила-то немного.
Библия, принадлежавшая Вороновым, сгорела, и теперь Аксинья не могла прочитать дочери Бытие, Евангелия от Матфея и Марка, Откровение Иоанна Богослова… Она далеко не всегда понимала, о чем говорилось в Книге, но благостность и мудрость вечных строк проникали в самое сердце. Дочери она рассказывала на память все, что успела заучить во время долгих чтений Библии вечерами.
– А крестики почему птахи не носят? – Нюта немедленно полезла за шиворот, пытаясь нащупать свой серебряный крест.
Матвей прошлым летом подарил его сестре в день поминовения святой покровительницы, Сусанны Салернской.
– Куда полезла? Только укутала тебя, горюшко! Расхристанная пойдешь? Вот Патрикевна-лиса.
– Матвейка звал меня так. Правда?
– Правда. – Аксинье не хватало веселых поддевок братича[13], ласковых слов, вихрастой головы, что появлялась рядом с ней в тот миг, когда нужна была подмога.
– Соскучилась я по нему, – вздохнула Нюта.
– Вечно мы с тобой будем помнить о Матвее, и отце его Федоре, и матери моей, бабке Анне…
Деревня после зимы казалась осевшей, захудалой, измученной нескончаемыми бедствиями. Вокруг Якова Петуха уже сгрудилась куча мужиков, они размахивали руками, о чем-то упоенно кричали. Бабы и детишки собрались поодаль, они тоже казались взволнованными, как стая воробышков.
– Павка стоит, вон! Я пойду? – Нюта уже бежала, освобождаясь от цепкой хватки родительницы.
– На реку не убегайте. Рядом будь со мною, Нютка. – Но дочь не слушала и, растопырив руки по бокам, как круглая чудо-птица, мчалась к своим сверстникам.
В левой ладошке Нюта сжимала угощение для Павки. Как не порадовать друга?
– Здравствуй, Аксинья. Вижу, все у вас ладом. Дай обниму, – Прасковья раскрыла радостные, шумные объятия, как всегда, полная сил и слов.
– Прасковья, и тебе доброго здравия. Зиму пережили – и тому рада.
– Да, жизни бы лучше становиться, а тут живем – у Бога милости просим. Будто вечность не видала тебя.
– Ко мне за зиму приходили немногие. Не так далече избушка, а дорогу запамятовали.
Прасковья пропустила намек мимо ушей:
– Такая радость у нас!
– Что за шум? Что случилось-то?
– Дак ты не знаешь! Игнат вернулся. Вон, возле Якова, вишь?
Аксинья высмотрела наконец возле старосты худого, измученного мужика. Игнат рассказывал о чем-то, хватался за голову, требовал внимания каждого. Зоя держалась поодаль от остальных баб, держа за руку младшую дочку, Зойку. На полном ее лице – как щеки сберегла! – цвела довольная, чуть заносчивая улыбка, на объемном стане – наряд червонного, доброго цвета.
Прасковья со смаком перебрала еловчан, чьи жизни оборвались за прошедшую зиму: старики и молодые, мужики и бабы.
– Марфа ж померла, слушай. Жалко-то бабу, – оживилась Прасковья, скорби в ее голосе не расслышать. – В эту субботу преставилась.
Аксинья перекрестилась, ощутила, как сердце сжала утрата.
– Ох, Марфа, Марфа…
Было время, когда Аксинья поминала дурным словом молодуху, растрезвонившую родителям о ее счастье. Было время, когда ревновала ее, пышнотелую красавицу, к своему мужу. Несколько лет назад соседки нежданно сблизились. Подругами не стали, нет, но забота о детях, общие горести и радости примирили их.
– Таська старшухой осталась. Справляется с хозяйством? – удержала она Прасковью, решившую, что разговор окончен.
– Что, Таська? Разве управится, дурища! Рыжая Нюрка самовольничает, никого не боится девка. Гошка Зайчонок воет, как щенок. Гаврюшка – двухлетка, самые хлопоты с дитем, а еще и дочка мелкая. Не завидую я Таське. Приходила она, плакалась мне.
– Аксинья. – Таисия услышала обрывок разговора, но не показала и вида, что неприятны ей сплетни и домыслы. Подошла, сгребла знахарку в объятия крепко, точно родную. – Сказала Прасковьюшка тебе?
– Земля пухом Марфе.
Таисия перекрестилась, сжала губы, чтобы приняли подобающее случаю выражение, но природное жизнелюбие, веселый нрав брали верх над положенной обычаем печалью.
– А Гошка слово первое сказал! То лепетал все, словно хлеб жевал, а тут забалакал.
– Какое слово-то? – спросила Прасковья.
– Мамошка[14], – расплылась в улыбке молодуха. – Муж меня ласково так кличет. То тетешкой, то мамошкой. И брат его, Гошка Зайчонок, повторяет. Он, сиротка, мамкой меня уже считает, будто два сыночка у меня – свой и Марфин.
– По истечении зимы дошли до нас сведения о добром исходе сражения с ляхами, шведами и прочей нечистью. Целовальник[15] Соли Камской принес изустное сообщение – то правда истинная.
– Так их, басурман, – вклинился Демьян.
– Не перебивай, скоморох. Еще осенью ворогов из Москвы выгнало ополчение во главе с князем Дмитрием Пожарским и купцом Мининым. Счастие великое, за которое надо Господа славить.
Все перекрестились.
– Но он же, целовальник, напомнил, что много у нас недоимок. Их платить надобно.
Поднялся шум, и голос Якова утонул в возмущенных криках и бабьих всхлипах.
– Молчите! Ввиду бедствий, претерпеваемых нами, недоимки взиматься будут не сразу.
– Да что ты с копейками своими заладил! Игнашка, скажи, чего навидался! – загудели мужики.
– Игнашка расскажет все, погодь, народ. С недоимками расплатиться надобно. Никто нам не простит, накажут со всей суровостью, – без угрозы, жалобно сказал Яков.
– Все в срок!
– Отъедимся – и отдадим.
– Игнашка, рассказывай.
Игнат снял потрепанную шапку, поклонился еловчанам.
– Чего навидался? Много чего. Вместе с посадскими[16] отправили меня под Псков. А там делал, что обычно: подковы, да мечи прямил, да ножи точил.
– А с врагом-то дрался? – звонко выкрикнул кто-то из парней.
– Пришлось пару раз. Лях, он хлипкий, верткий – не чета нашему мужику.
– Порубили ворогов? – выспрашивал звонкоголосый, и Аксинья поняла, что не смолчал Тошка.
– Как есть порубили. Убегали они от казачков да прямо на лагерь наш вышли. Одному топором по темечку прямо тюкнул, второго скрутили с мужиками. А они-то, басурманы, оружие да баб побросали. Вот так.
– А бабы-то хороши у врага? Помяли всласть ляшек? – крикнул тот же звонкий голос.
Бабы зашикали на охальника, мол, не о том говоришь, а Таисия продолжала улыбаться, словно не ее муж задавал пакостные вопросы о польских бабах. Вырос из Тошки похабник и зубоскал, сокрушалась Аксинья.
– А Семена моего не видел? – тихо спросила сгорбленная Катерина.
– Так в другом месте был, поди, – Игнат растерялся, будто почувствовал себя виноватым за то, что не встречал еловчанина.
Деревенские долго еще не расходились. Сложно было поверить, что Игнат вернулся жив-здоров из гущи кровопролитья, что череда бедствий и горестей подходит к концу, что скоро жизнь вылезет из-под заморского змея, который принес земле русской кручины да беды, и пойдет, как раньше, при Иване Грозном и сыне его Федоре.
3. Звери о двух ногах
Аксинья тащила кадушку, и ноги расползались на тропке, что чавкала, будто голодный поросенок. Снежный покров попрятался по укромным, тенистым лесным распадкам, несмело белел, боясь напоминать о себе измученным людям и зверям. В суровом пермском климате в болотистых и низменных местах затвердевший, темный лед не уходил даже среди жаркого лета, обдавая нежданной прохладой спешащего путника.
– Нюта, не отставай, – повернулась Аксинья и тут же скривилась, потянула бочину.
– Бегу, бегу!
Проворная девчушка шлепала по грязи в больших лаптях и успевала крутить головой, задевать ладошками ветки с набухшими пушистыми узелками.
– Травка, – завопила она и, бросив наземь березовый валек[17], горшочек с золой, прижалась ладонями к первым зеленым стрелкам.
– Просыпешь золу – пойдешь заново из печки выгребать.
– Не просыплю! – Подхватив на бегу валек и горшочек, Нюта побежала дальше, обогнала мать и припустила по обрыву.
Усолка встретила Аксинью и Нюту осыпавшимися под ногами камнями и карканьем воронов. Птицы с наглым видом ходили по берегу, не обращая внимания на людей.
– Кыш! – Нюта кинула в сторону одной из крупных птиц камень, и ворон взлетел, издав негодующий звук.
– Зачем безобразничаешь? Не пугай птиц понапрасну.
– Нас Илюха так научил.
– А отчего ты решила, что он верному учит?
– Ну… Черные птицы плохие, они мертвяков клюют.
– Вороны клюют, – Аксинья сдержала гадкое слово «падаль», – всякий сор, чистят землю. Они умные птицы, проворные да осторожные. И дед твой с гордостью носил прозвание Ворон.
– Это всего лишь прозвище. Обидно, что дед умер до моего рождения, – хитрая девчушка решила увести разговор на другую поляну, но Аксинья всегда договаривала свои слова.
– Смотри, ворон, которого ты шуганула, далеко не улетел. Сел на землю от тебя подальше и ждет. Хитроумный и сторожкий.
– Черные птицы мне не нравятся, – заявила Нюта и отвернулась, словно отказывалась слушать материны речи. Упрямица.
Аксинья вытряхнула на камни ворох засаленных вещей и тряпиц. Юбки, старая душегрея, шапки, рубахи, утирки, дырявые скатерки, сарафаны, оставшиеся от Глафиры.
Мокрые вещи еще хранили тепло печи, где с утра стояли в воде со щелоком. Аксинья выбрала большой плоский камень, расстелила на нем Нютину юбку и нанесла первый удар вальком. Чем больше она колотила, тем больше входила в раж, не чувствуя уже усталости в плечах. Выколачивая зимнюю грязь из замурзыканных вещей, она освобождала душу от уныния, разочарования в жизни и людях. Нескоро села передохнуть на ствол, прибитый к берегу норовистой Усолкой.
Река уже избавилась от большей части ледяного покрова, и льдинки, и большие льдины неслись вниз по течению, чтобы скоро растаять в лучах весеннего солнца. Аксинья берегла дочь от холодной еще речной воды, потому предоставленная самой себе девчушка скакала по берегу, пела о реках-ручейках и молодой девице, что пришла к берегу пустить венок и спросить о суженом.