Волчья ягода (страница 4)

Страница 4

Аксинья полоскала вещи в зеленоватой воде Усолки, и скоро дрожь охватила ее. Пальцы сводило от стужи. И намокший подол, и полные воды поршни не пережить ей еще пару седмиц назад. А сытая утроба все перенесет, любую тяготу перемелет. Сытость – мать, голод – мачеха.

Дочь помогала Аксинье, держала выжатые вещи, складывала их в лохань, морщила лоб.

– Мамушка… Отец мой, он где? Почему оказался далеко? – Нюта обрушила на мать вопрос нежданно, будто обухом по голове. – У Илюхи отец был, да воевать пошел. У Нюрки здесь батя, Георгий Заяц. У Павки умер. А мой где?

Несмышленая Нюта никогда не спрашивала об отце, не пересказывала сплетен, что собирали в деревне без малого семь лет. Аксинья легкомысленно надеялась, что дочь не будет выведывать тайны прошлого. Когда вырастет, заневестится, мать ей все и поведает, без утайки.

– Отец твой… Далече он.

– Почему далече? Хочу, чтоб тут был.

– Худое он сотворил, наказали его, – слова не лезли на божий свет.

– Он не вернется? – Нютка решила дознаться до правды.

– Вернется, вернется, дочка. А как же!

– А когда вернется? Скоро?

– Скоро, доченька, оглянуться не успеешь.

Аксинья тащила кадку с выстиранным бельем, и груз тянул ее к земле. Груз одежды, впитавшей воды Усолки, или лжи, которую сказала она… и еще не раз скажет дочери?

– Можно побегу вперед? – Нюта похожа была на молодую кобылку, что тяготится навязанным ей медленным шагом.

– Беги, дочка, только осторожнее.

Аксинья поднималась по уходящей вверх тропе, и память подбрасывала ей картины жизни с Григорием Ветром. Вот она, отважная, пришла к нему темной ночью, сбежав из-под замка. Вот их свадьба в родной деревне, ее робкая улыбка, его жадный взгляд. Вот Григорий сжимает в своих шершавых руках ее податливое тело. Страсть была глубже бездонного колодца, слаще медуницы, ярче звезд на августовском небе.

Аксинья пыталась не думать, что ждет ее и Нюту, если Григорий вернется из Обдорска. Десять лет казались бесконечным сроком, и пережить их в далеком зимовье непросто. Но Аксинья знала, каким упорным и выносливым может быть муж. Он пережил дорогу в Крым, плен, множество тягот…

Ее мысли оборвал дочкин вскрик, и Аксинья бросила белье, рванулась к дому. Распахнутая дверь, горстка зерна на крыльце и возмущенные слезы Нютки.

– Он… он украл, – дочь заикалась, глотая слезы.

– Ты узнала его?

– Дядька такой, – дочка показывала ручонками, как выглядел вор, но что-то путное узнать было невозможно. – Мешки утащил.

– Ты его знаешь? Одет как?

– Рубаха и темные порты. Не знаю, – захныкала девчушка.

Аксинья с надеждой открыла крышку подпола. Тать откопал спрятанный сундук и утащил почти всю снедь. Лишь горшок с маслом сиротливо застыл на разрытой земле.

* * *

– А ты чего смурная? С Нюткой что? – Тошка привез на телеге сухие коряги и перетаскивал их под хлипкий навес, сооруженный осенью.

– С дочкой хорошо все. Устала я только, Тошенька. Обессилела от долгой зимы и тягостной жизни.

– А я пуще твоего устал. Кабы ты знала! Хочу с тобой жить, чтоб Таську не видеть. Коровища проклятая.

– Она сказывала, какие прозвища ты ей даешь, и Зайчонок, брат, вслед за тобой повторяет.

– О чем ты? – Антошка остановился, и высохший ствол осины со стуком упал наземь.

– Мамошка… Так жену зовешь? Она тебе не девка гулящая, а жена твоя венчанная!

– Вот оно что! Ты меня учить будешь? – Крылья его крупного носа затрепетали, словно хищная птица парила в воздухе.

Тошка пнул корягу, чертыхнулся, подхватил ее и потащил к дому.

– Тошка, я добра тебе желаю…

– А сказала она, почему я ее непотребной бабой назвал? – Он поднял глаза, и за их гневным блеском Аксинья почуяла какую-то обиду.

– Наболело – скажи.

– Не буду я говорить – только гаже станет. Она Марфу боялась, строжилась. А теперь нет ее, и Таська… – Тошка грязно выругался.

Тоска звучала в его голосе, и Аксинья вспомнила, как часто он поливал мачеху, Марфу, грязью, не желал звать матерью. Лишь время и утрата близких расставляют все по своим местам, даруя человеку понимание. Что имел, что потерял, что ценить надо было, пока смерть не забрала.

Аксинья, повинуясь внезапному порыву, подошла к Тошке, сыну Ульянки и Григория Ветра, и прижала к себе. Ее руки ворошили темные волосы парня, гладили по голове:

– Перемелется все, зайчик.

– Не перемелется.

– У тебя сын да дочка, про них не забывай.

– Мой ли сын? Не знаю я. Смотрю на него – чужая рожа, мерзкая. Если Матвейкин сын, одно дело, благой расклад, могу принять и растить как своего. А мож, от какого-то молодца залетного?

– А ты верь, что твой – проще тебе будет. И успокоишься сам, и ровнее жизнь потечет.

– Не могу я… Пытался я, тетка Аксинья. Бога молил о терпении и покое… Да не могу.

– Не мне тебе говорить о прощении.

– Ты – говори. Тебя я слушать могу. Ты правду говоришь, а не притворяешься. А отец… Он за словами «твой долг», «твоя жена» прячется.

– Отец заботится о тебе, обо всей семье.

– Какой он мне отец?

– Он вырастил тебя, любил, научил всему.

– И на Таське, потаскухе, женил, не пожалел. За ней приданое хорошее давали – как не женить!

Тошка был жесток, и как убедить его в том, что отец его, Георгий Заяц, хотел лишь добра и растил чужую кровь, чужую плоть как свою, Аксинья не ведала.

* * *

Через два дня Еловая переполошилась.

Детвора играла возле Усолки, радуясь установившейся доброй погоде. Павка, Прасковьин сын; Нюта, Аксиньина дочь; Кузька, поскребыш[18] Феклы; кругленькая Зойка, дочь Игната и Зои; Ванька, Семенов сын. Десятилетки Илюха Петух и Нюра Рыжая Федотова, дочь Зайца, приглядывали за детворой.

Через двор полусумасшедшей бабки Галины, расположенный в самой низине, талые воды стекали в Усолку. От двора начинался пригорок, поросший редким березняком, а ближе к реке ивами. Бурливый, задиристый ручеек, что питался вешними водами с пригорка, появлялся каждую весну и манил детвору. Пускать щепки, которые устремлялись в Усолку, устраивать запруды, ловить лягушек…

– Я вожу, – выкрикнул Илюха.

Бойкий, остроязыкий, он давно оправился от осеннего недомогания. Староста Яков не жалел Илюху, вдоволь насытил розгу о его спину. Теперь лишь красные рубцы на спине напоминали о наказании за поджог. Изменилось одно: Илюха перестал обижать Нютку Ветер.

– Побежал ручеек,
Нашей речки поперек!

Детишки беспорядочно сгрудились возле ручейка, Илья подходил и разворачивал так, чтобы каждый глядел в затылок другого, отвешивал подзатыльники.

– Побежал снеговой,
Побежал озорной,
По двору, по улице,
Мимо нас и куриц!
У-ух![19]

На последнем выкрике каждый должен был перескочить ручей и оказаться на противоположном берегу. После громкого Илюхиного «У-ух» тут же поднялась возня: мальчишки пихались, не давали друг другу перескочить, девчонки визжали со страху. Ванька упал в ручей, промочив порты, Зойку кто-то – в сумятице не разберешь – ударил по руке, и она причитала:

– Отцу пожалуюсь, он вам покажет. Он вогненный бой[20] принес. Покажет вам!

– Ручеек-то узкий, в два локтя, – ерепенился Илюха с противоположного берега, скаля острые белые зубы. – Как не перепрыгнуть?

Восьмилетний Кузька, сын Феклы и покойного пьяницы Макара, приземлился проворно и ходил по бережку гоголем.

– Молодец я красный-прекрасный. Всех я ловчей. Всех я умней. Вот брат Ефим приедет, мне сапоги справит с каблуками, не угонитесь, – похвалялся он, обтирал о сухую траву дырявые поршни.

– Я сапоги твои заберу, тебе они, голодранцу, без надобности. – Илюха перескочил через ручей и показал кулак Кузьке.

– Я в лес до ветру схожу, – сказал тот и скрылся в кустах ивняка.

Нютка Ветер перескочила, как кошка, ловко приземлившись на две ноги, да потеряла равновесие и упала прямо в жидкую грязь.

– Ты чего ж, нескладешка такая, – глумился Илюха.

Он поднял девчушку, легонько щелкнул по макушке.

– Дальше играть будем, – пискнула она.

Детвора продолжала игру: до одурения перескакивали ручей, смеялись, барахтались в грязи.

– А Кузьма где? Почему не вернулся? – вспомнил Илюха. Никто рыжего мальчонку не видел.

Все отчего-то расстроились и собрались по домам.

– Рыжая Нюра, уведи малышню, – велел Илья, и Ульянкина дочь скривилась, но спорить с заводилой не стала.

Зоя хныкала, баюкала ушибленную руку, Нюта Ветер и Нюра Федотова шли молча, с недоверием косясь друг на друга. Почти тезки, Сусанна и Анна, они не испытывали приязни друг к другу. Старшая, Нюра, Ульянкина дочь, раздражалась, когда мелкая Нюта лезла к ней с играми и тряпичными куклами. Пары окриков хватило, чтобы Аксиньина дочь затаила обиду и перестала донимать Рыжую Нюру.

– Больно тебе, Зоя? – Нюта взяла за руку девчушку.

– Больно, – шмыгнула Зойка.

– Пошли ко мне, матушка даст тебе мазь – в два дня все пройдет.

– А моя мать про твою говорит: ведьма она, колдует и с чертом знается. Не пойду к тебе, еще порчу наведете на меня.

– Мать твоя злая. Вечно гадости про всех говорит.

Зойка не вступилась за родительницу, Зою-старшую, вздохнула:

– Злая! Недавно так меня отхлестала, что я сидеть не могла. Кур покормить забыла.

– Эй, мелкота, – суетливо махнул рукой Никашка и благодушно улыбнулся, чего отродясь за ним не водилось.

Он тащил из леса кожаный мех[21] и сгибался под его тяжестью. Березового сока набрал, жадюга?

Девчонки помахали в ответ, а Нюта остановилась и долго смотрела вслед мужику.

– Что столбом встала? – возмутилась Рыжая Нюра. – Сока березового захотела? Иль втюрилась в Никашку?

Нюта Ветер молчала, только крутила в руках замусоленный конец старого материного платка, надежно укутывавшего ее голову, грудь и спину.

К вечеру явился встревоженный Тошка: пропал Кузьма, Феклин сын. Как ушел в лес до ветру, так и не явился обратно. Фекла бегала по деревне, причитала: «Сынка мой, сынка». Но вопли ее оставались без ответа. Все парни и мужики снарядились искать Кузьму в окрестных лесах. Мальчонка как в воду канул.

На следующее утро открылась неприглядная правда.

Еловская детвора спозаранку бегала по берегу Усолки, выпросив часок на сбор березовых и сосновых почек – первейшего средства при весенней бескормице. Илюха, самый длинноногий и старший, опередив всех, мчался быстрее ветра вдоль водной глади по узкой кромке берега.

Увидев что-то страшное, он закричал, словно полоумный, споткнулся, упал, чуть не коснувшись того, что лежало на камнях. Три ворона, которых оторвал он от сытной трапезы, взлетели, подняв ветер мощными чернокрыльями.

– Илюха, ты чего как маленький орешь? – Ванька Петух первым догнал брата, согнулся, ловя воздух. – Чего… – и оборвал сам себя, всматриваясь в неопрятную кучу мяса и тряпья.

– Ты девок останови, не надобно им видеть, – попросил Илюха.

– И что тут у вас? – Павка, Прасковьин сын, не удержался на скользкой земле, что пропитана была не только влагой, но человечьими соками.

Он упал прямо на кучу расклеванного воронами мяса. И закричал от ужаса, не в силах понять, принять, что еще вчера кости, лоскуты кожи и выклеванное мясо были озорным и веселым Кузькой. Павку вывернуло наизнанку, и долго еще утробу сотрясали позывы, и явил он на свет кашу и хлеб, съеденные утром.

Нюту и Зойку близко к покойнику не пустили, берегли. Илюха решил остаться возле него, чтобы стеречь от голодных воронов. Ни Ванька, ни Павка не согласились сидеть на берегу, слишком большой ужас внушал им мертвый Кузька.

– А можно я тут посижу? – пискнула Нюта Ветер.

– Вечно ты учудишь, – сказала Зойка и отвернулась от подруги.

– Нютка – девка, какой с нее толк? – хмыкнул Павка.

– Девка – не девка, а рыгал здесь ты.

[18] Поскребыш – поздний ребенок.
[19] Здесь и далее авторские стихотворения, вдохновленные русским народным творчеством.
[20] Огненный (вогненный) бой – так в России называли огнестрельное оружие.
[21] Мех – мешок, кожаная емкость для жидкости или сыпучего материала.