Третья (страница 36)

Страница 36

Рабочий кабинет; кресло Шенны, уехавшей в командировку, занято стажеркой, которую навязал мне директор. И да, он, директор, ругался, когда я сразу после отпуска положила ему на стол заявление об уходе. Обычно спокойный, он разъярился, сообщил, что «так не делается, это непрофессионально, вы подставили отдел. Будьте добры отработать хотя бы неделю, введите в курс дел новенькую…». На директора я не обижалась – он ждал моего возвращения, он возлагал на меня надежды, ‒ я подвела его. А новенькая, тихая и неприметная молодая девушка, теперь сидела на соседнем кресле, сосредоточенно училась верстать. Она не спрашивала меня о «контуре», не предлагала с кем-нибудь из отдела переспать. Она вообще, глядя на меня, старалась ни о чем не говорить. Шуршала страницами книг, обращалась к справочникам.

Я же отбывала. Не оставшийся в отделе срок, но, кажется, отбывала всю свою оставшуюся жизнь. Теперь мне казалось именно так. И муторно делалось от мысли о том, что они – ни один из них ‒ больше не позвонят. Даже не попытаются связаться. Пройдет неделя, вторая, пройдет месяц. И однажды случайно я встречу на улице Коэна, который скользнет по мне взглядом, как по незнакомке, – не поздоровается, не кивнет. Не остановится и не спросит, как дела… Хотя зачем мне этот вопрос?

Невыносимо было смотреть на двери лифта. Того, где мы когда-то встретились. Я не видела коллег – их лица для меня размывались, размазывались, не разговаривала с ними, не сплетничала, не поддерживала диалоги «о погоде». Завтракала и обедала отдельно, постоянно отгораживалась дверьми своего кабинета.

И никак не могла понять, что это – гордость? Конечно, у Арнау и Галлахера не тот характер, чтобы валяться в ногах и умолять, но взять и вот так пропасть? И сама не понимала, что ощутила бы, принеси мне курьер букет и записку. Записку со словом «прости», например. Простить за что? Они не были виноваты в ситуации, если говорили правду, ‒ в ней был виноват только чертов Дерек, при воспоминании о котором до сих пор ломило виски. Да и цветы, «песни под окном» я воспринимала бы давлением на себя, а давление я ни в какой форме не принимала. Такой вот раздрай. Когда сам не знаешь, чего хочешь и что правильно, когда просто понимаешь, что так, как есть сейчас, ‒ слишком тяжело, что дальше так не можешь. Где-то на фоне я подспудно ждала, не обратится ли ко мне с непристойным предложением очередная «пара» из «ТриЭс»? Я боялась этого с прогорклым привкусом во рту, потому что от унижения я пока так и не отмылась.

Сколько раз за прошедшие сутки я мысленно прокручивала наш последний диалог, случившийся в отеле? Каждую его фразу, каждую эмоцию; сколько раз представляла те, лежащие на ладони Арнау, кольца…

Почему ни единого звонка?

Прорастало бурьяном ощущение собственной ненужности.

А еще знание о том, что я, наверное, никогда не научусь жить без них.

(Joni Fuller – Josephine's Secret)

Вечер выдался промозглым. Машина у моего подъезда появилась, как по волшебству, еще в первый день, но я больше ей не пользовалась. Ходила пешком. Улица не так давила, как четыре стены и потолок, улица избивала ветром, и он, ледяной, являлся в какой-то мере анестезией. Не слишком эффективной, но все-таки.

И когда я по пути своего следования увидела стоящий на обочине «Барион», а рядом с ним мощную фигуру Гэла, сначала глазам своим не поверила, подумала, со мной сыграло шутку измученное воображение.

Я замерла возле них, испугалась того, что уже стала для Галлахера незнакомкой, что он здесь «не для меня», но Коэн, чей взгляд остался тяжел, глядя в упор на меня, кивнул. Садись, мол, поговорим.

Непривычно было сидеть в салоне ‒ как в доме, откуда тебя выдворили, а после пустили «погреться». Прошло четыре дня, и вот он появился. Один. Снаружи непогода; дождь еще не зарядил, но шквалистый ветер нарушал все пределы дозволенного. Качались деревья, клубилось над городом темное небо. Внутри тепло, сухо, «безопасно» ‒ так бы я чувствовала раньше. А теперь между мной и водителем будто стекло – наши вселенные как расслоились, так пока и не сошлись.

Он молчал. Быть может, подбирал слова, а может, ждал, что я начну первая. А я еще пока живая рана – вскрытая, незатянутая, ‒ коснись, и агония взрежет на лоскуты. И везде горечь, она одна. И потому без вступления я выдохнула обреченно:

‒ Ни цветочка.

«Вы не прислали мне ни цветочка. Как так?»

Коэн отозвался, так и не повернувшись, он смотрел в противоположную от меня сторону.

‒ Если бы я верил, что цветы помогут, прислал бы все, какие есть в этом городе.

Мое нутро пульсировало – уязвленное, страшащееся болезненных фраз.

‒ Гордые?

‒ Если есть гордость, это не любовь.

Он был прав, и его слова запали мне в душу. Дальше опять тишина.

‒ Арнау?

Спросила я односложно, и вопрос повис в салоне под потолком. Мы будто говорили кодами.

‒ Он… ‒ Гэл впервые на моей памяти выбирал ответы столь осторожно, ‒ … плохо себя… контролирует.

Я могла в это поверить. Эйс ‒ вечный шторм. Наверное, он опасен в таком состоянии, непредсказуем. И все равно я по нему скучала.

‒ Как в отделе? – просто нужно было что-то спросить, чтобы заполнить эту вязкую тишину, и Гэл повернулся. – Дерек…

Я сама не знала, что именно собиралась сказать.

‒ Дерек в коме.

Слова упали, как камень в черную воду.

Я открыла рот, после закрыла его.

‒ Ты?

‒ Эйс. Но, если бы не он, это сделал бы я.

Галлахер снова отвернулся. А я тянулась к нему, как цветок к скрывшемуся за облаками солнцу. Понимала, что мне нужно чужое тепло или, может, свое собственное. Мне нужно что-то целительное, что избавило бы меня от мук.

‒ Вы теперь всех будете… в кому? Если что…

И он не ответил: «если так будет нужно». Он ответил:

‒ Всех.

Коротко и емко.

Мне было сложно, бурлило слишком много чувств, как если бы грязь пытались разбавить чистой водой, но в итоге выходила муть из ошметков, кусков отболевшей кожи и оторванных нервных окончаний. Я не знала, что говорить дальше.

И вдруг попросила Гэла, не подумав, что делаю, зачем…

‒ Поцелуй меня. – Даже если один раз, если последний. Уже жизни нет без тепла.

Но он ответил:

‒ Нет. Если я тебя сейчас поцелую, то уложу. А после заберу домой и использую все честные и нечестные методы для того, чтобы ты осталась.

Меня как будто обтерли теплой тряпочкой. Смыли часть грязи – стало легче.

‒ А ты способен на нечестные методы?

Он не ответил. Всегда галантный, всегда терпеливый. Наверное, предел есть и у него, когда доходит до душевных разломов.

‒ Ты ведь не хочешь, чтобы это сделали мы, ‒ прозвучало вдруг, ‒ ты хочешь принять решение сама.

Наверное, он слишком хорошо меня знал. Понимал, что я сдамся при малейшем давлении с их стороны, даже если давление будет «правильным». Однако решения, принятые в спешке, после аукаются долгими последствиями в виде полуоттенков не изживших себя негативных чувств. Если не вытащить из ноги занозу, ходить не сможешь. Хромать – да. Бегать – нет. А я не хотела с ними «хромать». Наверное, это все же моя задача – справиться с обидой. Но как же сложно.

‒ Мы не могли увидеть категорию заказа…

Я не ожидала, что он будет это пояснять, почему-то внутренне свернулась, опасаясь нового расстройства, – те два дня без них стали для меня худшими в жизни, и я не хотела переживать их снова.

‒ … чтобы его увидеть, нужно входить с ноутбука. Мы не могли знать, что нам что-то присвоили.

‒ Зачем ты приехал? – вдруг спросила я прямо.

‒ Чтобы досказать то, что не успел в прошлый раз.

‒ О чем?

‒ О своих чувствах.

Только не сейчас – мне еще тяжело, и будет, как с кольцами. Сначала бы муть вывести из колодца, а после туда бриллианты кидать. Иначе грязь сожрет их блеск.

‒ Не надо…

Он прикрыл мне рот ладонью.

‒ Не позволяешь мне высказаться?

Как объяснить ему, что от его «люблю», если оно сейчас прозвучит, я разрыдаюсь, меня прорвет на новую истерику, что нельзя пытаться гладить по коже, которую до этого исполосовали наждачкой. Нужна еще «теплая тряпочка», нужна осторожность. И потому его ладонь я сбросила:

‒ Не дави…

‒ Не знал, что разговор о собственных чувствах будет воспринят давлением. Что ж, извини. Не хотел тебя… принуждать.

Опять изнутри вскрывалось дерьмо. И наружу, как гной из раны, полезла обида – ее было слишком много, ей было тесно.

‒ Просто… не надо было уезжать в тот день… Оставлять меня.

‒ Мы ошиблись.

Тон Коэна стал жестким, как в отеле.

‒ Я не хотела оставаться без вас… Мне были очень важны эти два дня… Неужели непонятно? Они бы все расставили по местам – но нужным и правильным. И Дерека бы не случилось…

‒ Я повернул бы время вспять, если бы мог, ‒ он вдруг ударил по рулю, и я вздрогнула. – Я бы сделал все иначе. Но я не могу…

Обреченный тон.

‒ …мы никогда не гнались за деньгами, мы просто делали свою работу. Очень дерьмовое чувство, ‒ он посмотрел в упор на меня, ‒ когда ты говоришь правду, а тебе не верят.

Я чувствовала подступающие слезы, боялась, что начну рыдать. Хуже ‒ опять начну разбрасываться обвинениями, оснований для которых у меня нет, упрекать их «за тот день», за все, что пошло не так. И потому я резко дернула дверную ручку, чтобы выйти наружу, – мне опять нужен был воздух. Этот чертов ледяной ветер ‒ чтобы по щекам, чтобы только он слышал мой немой внутренний крик.

Снаружи сумрак, какой случается в штормовые дни.

Откуда вынырнул Арнау, я не знаю, но стоило мне захлопнуть дверцу и развернуться, он зажал меня возле машины. Положил руки на крышу по сторонам от меня, как делал когда-то. Его взгляд так и остался потемневшим, очень странным – мне привиделось вдруг, как по стеклу далекого маяка плывут отражения черных туч. А внизу ‒ волны в десять баллов. В его глазах была боль, и она ломала меня наживую.

‒ Ты прощаешься с нами, Лив?

Мне хотелось плакать. Хуже ‒ у меня уже исказился в преддверии рыданий рот, задрожал подбородок, губы.

‒ Пусти…

Он не слышал. Он пах, как плот, на который хотелось забраться, который хотелось обхватить, а там хоть в смерть.

‒ Ответь мне, ты прощаешься с нами?

Его голос тихий, хриплый. И ему нужен был этот ответ, который я никогда не сумела бы произнести. И потому, захлебнувшаяся стрессом, заорала:

‒ Пусти! Просто пусти меня!

Его правая рука опала, освободив проход. Я побежала вперед, не способная обернуться. Знала, что его выражение лица, его напряженная челюсть, его поза, выражающая печаль, ярость и безнадегу, доконают меня.

* * *

Я стерла ноги. Через парк, после ‒ вдоль магазинов по центральной улице, поворот, еще, куда-то еще… Лишь бы не домой. Нужно было остановиться, присесть, но меня несло без остановок почти час. И все это время «орало» нутро. Мы были слеплены этим чертовым «контуром» намертво, так мне казалось. Его невозможно было разъединить, и он смеялся над теми, кто пытался вырваться из его объятий, он смеялся над дураками, не способными разобраться в обидах. Он дарил рай и блаженство в случае гармонии, он убивал болью в случае попытки разъединения. А может, то просто была любовь.

Любовь…

В какой-то момент я отчетливо ощутила – да к черту мои обиды. Надоели. Я сама наклонюсь и достану эту занозу из ноги, чтобы не хромать, я выдерну ее, как и ту стрелу Дерека, что отравила сердце. Она не нужна мне больше, мне нужны эти мужчины, которых я час назад оставила позади. Мне нужны их слова, их признания, лучше я буду орать у них на плече, нежели в одиночку. Однажды я проплачусь, – пусть они вытирают мне слезы, ‒ и мы пойдем рука об руку дальше.

Вокруг ветер, а внутри вдруг наступило затишье – я приняла, наконец, решение. Я не могу быть без них, потому что я этого не хочу. И не нужно пытаться заставить себя ходить ровно попыткой подрубить одну ногу до уровня другой ‒ нужно просто вылечить там, где болит. А доверие, как говорил Арнау, – это всегда выбор…

«…и его можно сделать даже тогда, когда кажется, что ты не можешь…»

Но я могла.

Лучше с ними. Так правильнее – только с ними.

Осознав это, я рухнула на первую попавшуюся лавку, достала сотовый, принялась набирать сообщение Гэлу. Стерла его, не дописав, нажала «вызов» ‒ так быстрее.