Тишина (страница 114)
– Любознателен ты, Матвей Сергеич, – прищурился князь, – Ну да все одно, может, завтра помирать, так вроде исповеди будет. Кто-кто? Никитка Одоевский, кому же еще быть? Другой бы и начал хитрить, да тут же бы и срезался. Вон, Юрка Долгоруков – вот уж лиса, как на него поглядишь, а обмануть только самого себя у него и выходит. А Никита – тот умеет. Вот и когда раскрылось дело – вывернулся. Говорят, что не сам – помог ему… Ну да не будем, есть имена, которые называть зря не стоит. Прогневался царь, да на то князь Никита и есть князь Никита, чтобы на других людей перевести, а самому чистым остаться. Теперь-то взял его царь в поход, чтобы к себе поближе держать, потому как много от него, конечно, вреда на войне, но в тылу еще больше было бы.
– Князь Борис, но зачем? Неужели зла хотят?..
– Нет, нет, ну кто же зла хочет? Разве что, один враг рода человеческого, да его слуги, тьфу на них… Хотел князь Никита, да и многие вместе с ним, одного добра и блага государству. Мысль их простая, Матвей. Больше полувека нас ляхи били, как будто они заговоренные. Вроде, и не хуже мы ничем, и вооружены прилично, а как не схватимся – каждый раз им нечистая победить помогает. Я-то и сам на это насмотрелся, и в королевича Владислава приход насилу от казаков отбился под Одоевым. Ну, а сейчас с чего победы ждать было? После Смуты кое-как в себя пришли, но уж не сказать, что разбогатели. Решили мужичков прижать, чтобы казну наполнить – так бунт за бунтом, спасибо шурину царскому, еле от новой Смуты Бог уберег. А чтобы война, да без больших расходов – такого в мире еще не видано. Говорили мы все царю, и я, грешный, говорил: обожди еще хоть пяток лет, наберемся сил, и пойдем на ляхов, за море они от нас не убегут. Но молод царь, горяч, а тут еще и поп этот объявился, будь он… Да. Ко всему прочему, увлекся государь немецким строем. Он, может, строй этот и неплох, но больно уж дорог, да сотенным досаден. А на них, на немцев, в последние годы чуть ли не вся казна идти стала. Вот нам, помещикам, сидеть да думать: ты сам себя конями и оружием обеспечь, от татар отбейся, да к тому же налог с мужиков собери, а для чего? Для того, чтобы налог этот весь нехристям отдать, которые и языка русского не понимают? Обидно это, Матвей, тем более, когда нехристей этих царь выше своих старых слуг ставит. Нет, яйца государь на Пасху исправно придворным дарит, и речи приятные говорить умеет, а все же видно, к какому войску у него сердце лежит. Вот и боялись Никита сотоварищи, что начнется война, немцы разбегутся, поляки нас снова разобьют, мужики от поборов взбунтуются… Я и сам такого боялся, но служил исправно, а Никитка, князек, все думал, как бы сборы немецких полков затянуть, и придумал ведь. Да и то сказать: победим ляхов, так кому же победу припишут, как не немцам? Тогда и вовсе дворянству плохо: или им, немцам, в услужение идти – а там, чего доброго, и чулки да кудри б…дские носить заставят, да бороды стричь начнут – или оставаться при своих вотчинах и поместьях вроде приказчиков, а о военной службе забыть.
Князь вздохнул и замолчал, помалкивал, обдумывая, и Матвей.
– Пока благоволит нам удача, а все же может оказаться еще так, что и Никитка прав, – говорил князь, как будто уже самому себе, размышляя вслух, – Придут в себя ляхи, соберут войско, и… Давно ли и Троицын Дом от них отстаивать приходилось… Вот что, Матвей Сергеевич! – неожиданно громко сказал боярин, – Повелеваю тебе быть наказным воеводой, всем, находящимся в крепости, войском управлять, и в этом только передо мной ответ держать.
Артемонов вытянулся во фрунт, а потом низко поклонился воеводе.
– Кому же кроме тебя-то, Матвей… – продолжал князь уже прежним, домашним голосом, – Не заглянул бы – пришлось бы мне самому за тобой посылать. Агей бы еще справился, вояка он знатный, да на ум он тугой, и по-немецки ничего не разумеет. Но ты его держись. Может, быть вам… как их там? Енералами, что ли? Ну, иди, иди, нечего на мою слабость стариковскую любоваться! Иди, да знай, что самое трудное теперь только для тебя начинается. Пробовал лоскутное одеяло шить? Небось нет, а вот я эдаким бабским делом давно занимаюсь – теперь и тебе предстоит.
Матвей, еще раз поклонившись и перекрестившись на висевшие в углу образа, заторопился к выходу.
– Вино-то тогда пригодилось? – крикнул ему вдогонку князь Борис, – Только куда тебе пять бочек, одного не пойму?
– Да две же всего…
– Вот сукины дети! – рассмеялся князь.
Выйдя во двор, Матвей немедленно понял, о чем говорил Шереметьев: он стал смотреть на все вокруг другим взглядом. Раньше он был внимателен к солдатам своей роты и следил за ними, но на других служивых почти не обращал внимания, разве что с насмешкой отмечал, что у кого-то не заправлен кафтан или ружье не чищено, и думал, кто же из начальных людей не досмотрел за своим подчиненным. Теперь же у Артемонова проснулась болезненная чувствительность не только к внешнему виду попадавшихся ему на глаза солдат и стрельцов, но и вообще ко всей обстановке в крепости. У охранявших воеводу Шереметьева стрельцов, которые при первой встрече произвели на Матвея вполне благоприятное впечатление, теперь, как ему показалась, была выправка не очень, кафтаны грязноваты, да и вообще – зачем нужно было напускать на себя такую не идущую к делу звериную мрачность? Сам двор воеводы показался Артемонову весьма запущенным, а в глаза так и лезли перевернутые бочки, заросли опавшего бурьяна и прочая дрянь. Решив не начинать свое воеводское поприще с того, что сам он очень не любил, а именно с разноса подчиненных, Матвей молча вышел со двора, но не прошел он и пары саженей, как заметил непотребно грязного и обросшего солдата, в размотавшихся наполовину онучах, волокущего по земле мушкет. Тут он не выдержал, съездил служивому тем самым мушкетом по спине и, выяснив, чьей он роты, раздраженно пошел дальше. Как назло, ему тут же попалась пара пьяных казаков, невесть откуда взявших бутыль с вином, которые, опираясь друг на друга, брели куда-то по самой главной улице, вовсе никого не опасаясь. Эту парочку Матвей решил передать на суд Пуховецкому, и выяснил только, как зовут казаков, однако никакой уверенности, что те не соврали, не было. Кроме прочего, Артемонова все сильнее охватывал голодный упадок сил, который он уже было привык не замечать, но который теперь буквально не давал ему двигаться. Но еще больше, чем трудностей управления войском, Матвей боялся встречи и разговора с Александром Шереметьевым, надеясь только на то, что отцовский приказ дойдет до молодого князя раньше, чем тот встретит самого Артемонова. Матвей подошел к дорожке, которая вела к его любимому вязу возле башни, и малодушно свернул туда, решив немного посидеть под деревом и обдумать положение, в котором оказался, прежде, чем встречаться с кем-то из начальных людей и отдавать свои первые приказы. Корни вяза были, как всегда, гостеприимны, и даже ветер и дождь угомонились на время. Матвей присел под дерево, и начал размышлять, а потом и просто молиться пока, наконец, не раздался громкий шум, который издавали тысячи всадников и пехотинцев: звон оружия, ржание коней и звуки рожков и барабанов.
***
Этот шум издавало огромное войско, собравшееся на обширном поле у стен древнего подмосковного монастыря. Весна была в разгаре, пригревало утреннее солнце, немного подернутое дымкой, но начинавшая было расти на поле травка уже давно была вытоптана конскими копытами и сапогами. На поле, еще затемно, собрался один из полков большой армии, который первым должен был отправиться в поход на старинного врага. Это не был обычный полк пехотинцев или конников, а объединяемое лишь властью одного воеводы огромное собрание всех видов московского войска, Передовой полк. Здесь стояли рядом однообразно одетые рейтары в шлемах с козырьками и круглых панцирях и пестро наряженные в дорогие материи поместные дворянские сотни, стрельцы с бердышами и пищалями и солдаты с длинными пиками и мушкетами. Солдаты и стрельцы были одеты в кафтаны цвета своих полков, но шапки какого-нибудь другого цвета. Над войском колыхались десятки больших и маленьких полковых и ротных знамен. Были здесь и стоявшие немного в стороне казацкие послы в ярко синих шароварах, широких красных кушаках и пышных шапках. Все они терпеливо ждали, пока перед ними появится не один, а сразу два великих государя: царь и патриарх. Именно для них посреди поля был за несколько дней возведен целый деревянный городок: довольно большая церковь, пара изб и несколько помостов, с которых и должны были великие государи обращаться к войскам. Неподалеку, на дороге, идущей на запад, стояло что-то вроде ворот, через которые предстояло торжественно проходить войску. Все строения, несмотря на свою временность, были возведены на славу и богато украшены резьбой, иконами, дорогими тканями и кожами. На колокольню церкви были привезены и немалой величины колокола. Все служивые, изрядно уставшие и замерзшие, но больше того нетерпеливо ждавшие появления государей, с надеждой смотрели на высокую тонкую колокольню. И вот, наконец, по лестницам быстро взбежало несколько дьяков, и раздался громкий перезвон.
Из церкви вышел поддерживаемый с двух сторон знатными боярами, князьями Алексеем Никитичем Куракиным и Борисом Семеновичем Шереметьевым, царь в праздничном наряде, и поднялся на помост. Все войско замерло, даже лошади перестали ржать, и только пугливо фыркали.
"– Мы, великий государь, положа упование на Бога и на Пресвятую Богородицу, и на московских чудотворцев, по совету отца своего, великого государя, святейшего Никона патриарха, всего освященного собора, бояр, окольничих и думных людей, приговорили идти на недруга нашего, польского короля", – голос царя был хотя и не слишком громким, но сильным и звонким, как у хорошего певчего из церковного хора, "– Князь Борис Семенович сотоварищи! Говорю вам: заповеди Божии соблюдайте, творите суд вправду, будьте милостивы и примирительны, а врагов божиих и наших не щадите, да не будут их ради правые опорочены. Береги и люби воинов своих по их отечеству, а к солдатам, стрельцам и прочему мелкому чину будь милостив и добр, злых же не щади. А вам, дворянам и детям боярским, и всем начальным людям, слыша от нас такой милостивый и грозный приказ, бояр и воевод во всем почитать, и слушать и бояться, как нас самих. Главное же, заповедую вам пребывать во всякой чистоте и целомудрии, потому что не знаете, в какой час смерть постигнет. Не приказываю, но прошу вас за злое гонение на православную веру и за старые обиды Московского государства стоять, а мы и сами идем вскоре с вами, и если творец изволит и кровью нам обагриться, то мы с радостью готовы всякие раны принимать вас ради, православных христиан. И радость, и нужду всякую будем принимать вместе с вами!"
Все войско как будто вздохнуло, солдаты и стрельцы начали снимать шапки и креститься, хотя этого и не полагалось на царском смотре. Воевода Шереметьев совсем расчувствовался и, утирая слезы, принялся кланяться царю. Тот сначала милостиво смотрел на князя, но, когда число поклонов перевалило на четвертый десяток, мягко остановил его, взял обеими руками голову воеводы и прижал к груди. Шереметьев, придя в себя, начал читать приготовленную заранее витиеватую ответную речь.
"– О, царь пресветлый, премилостивый и премудрый, наш государь, и отец, и учитель! Какого источника живых вод искали, такой и обрели в словах твоих. Пророком Моисеем манна дана была израильским людям в пищу: мы же не только телесною снедью, но и душевною пищею от пресладких и премудрых глаголов божиих, исходящих из уст твоих, царских, возвеселились душами и сердцами своими!"
В то время, пока князь произносил свою речь, на помост, как туча на небосвод, поднялась огромная фигура в черном с белыми крестами саккосе и высокой митре: святейший патриарх Никон. Когда царь уже собирался отдать боярину Шереметьеву грамоту с воеводским наказом, патриарх забрал ее, почти вырвав свиток из рук Алексея, положил его в киот находившейся здесь же, на помосте, старинной иконы, а потом сам обратился к войску:
