Тишина (страница 46)
Проснувшись чуть свет, Сагындак пошел вдоль старого русла ручья, протекавшего на дне балки. Не прошло и получаса, как он увидел шевелящуюся темную фигуру в камышах. Заслышав приближение ногайца, сидевшее в камышах существо бросилось бежать так стремительно, что догнать его хромой Сагындык, разумеется, никак не мог. Несколько раз бежавший испуганно оглядывался: был он весь перемазан грязью и кровью, на голове его топорщились немытые волосы, а лицо сплошь заросло такими же растрепанными и немытыми усами и бородой. Не оставалось сомнений: это был дикий человек, Ярымтык, который, как всем было известно, бродил по зарослям в балках и оврагах и питался мясом убитых им исподтишка людей. Долго ногайцы пытались поймать злобную тварь, но никому сделать этого до сих пор не удалось. Возможно, был это вовсе не человек, а нечистый дух, посланный Аллахом в наказание людям за грехи. Подойдя ближе к месту, где сидел Ярымтык, Сагындык увидел то, что он искал, точнее говоря, ни в коем случае не хотел бы найти: тело своей сестры. Девушка лежала совсем как живая, и черты ее лица приобрели какую-то особую, пугающе-яркую резкость и красоту. Одежда ее во многих местах была надорвана, а на теле виднелись следы укусов, из которых текла в ручей темно-красная кровь. Сагындык бессильно опустился на землю рядом с покойницей. Самым тяжелым было то, что ногаец не мог унести тело с собой, ему бы просто не хватило сил вытащить его вверх по склону оврага, а оставь его здесь – и дикий человек наверняка вернется завершить свою трапезу. Так в конце концов и случилось: просидев в раздумьях над телом с полчаса, Сагындык направился на поиски своих, оглашая степь пронзительным свистом. По дороге он наткнулся на лежавшего в траве без чувств Ивана и оттащил его в тень деревьев, и тем самым спас, скорее всего, Пуховецкому жизнь. А когда, ближе к вечеру, ногаец нашел-таки своих родных, и вместе они спустились на дно оврага, то обнаружили только смятые и залитые кровью камыши: тело же сестры Чолака и Сагындыка бесследно исчезло.
Осквернение древней усыпальницы, смерть сестры, съеденной диким человеком: все это было самыми плохими предзнаменованиями, обещавшими мало хорошего юрту в походе.
Толстое и щекастое лицо Чолака, пока Сагындык рассказывал свою историю, наливалось кровью, он качался, как болванчик, и то и дело хватался за рукоять. Наконец, ногаец не выдержал, вскочил на ноги, выхватил саблю и принялся в страшном гневе рубить все кусты и деревца, попадавшиеся ему под руку. Устав, он схватил свою домру, и принялся стискивать ее гриф, как будто это была шея невидимого врага:
– Вот, вот чтобы я сделал с тем попом, с той нечистой свиньей и с тем дикарем! – воскликнул Чолак, – В самом Стамбуле таких казней не придумали, какие бы я им устроил!
У Ивана похолодело внутри, так как ко всем адресатам угроз ногайца, за исключением, пожалуй, свиньи, Пуховецкий имел самое прямое отношение. С облегчением, незаметно ощупав себя, он понял, что потерял древний кинжал где-то по дороге, а значит оставался пока вне подозрений.
– Ну, не станем грустить! – возвестил, после долгого молчания, Чолак. – Пусть завтра умирать, а сегодня мы пьем, гуляем! Пойдем, есаул, утопим в вине наши горести.
– Верно, Чолак! Грустить – только горе плодить. А все же могу я вашей беде помочь – ответил Пуховецкий – Слышал я, что есть при хане сейчас святой человек, его молитва от всякого греха и сглаза очищает. Если доставите меня к атаману Брюховецкого куреня невредимым – обещаю, тот праведник за вас помолится, все наваждения с вас снимет.
Ногайцы с радостным видом переглянулись. Чолак крепко хлопнул Ивана по плечу, а Сыгындык сперва истово помолился, а затем принялся обнимать Пуховецкого, и, наконец, пустился в пляс.
– Пойдем, Иван-батир, пойдем! Сейчас увидишь, как гостя принять умеем! – горячо воскликнул Сагындык.
Когда трое отправились в путь через заросли поймы, уже сгустились сумерки и опустился довольно густой туман, и тем удивительнее было видеть Ивану почти за каждым деревом и за каждым кустом, внешне необитаемыми, то деревянную кибитку, то привязанных маленьких и мохнатых ногайских лошадей, а то и просто длинноволосую ногайскую бабу с парочкой таких же длинноволосых и чумазых детишек. Издалека стали слышны звуки песен, хохота и гортанной ногайской речи, и, по мере того, как Пуховецкий, Чолак и Сагындык продвигались вперед через кусты, звуки эти становились все громче. Потом среди стволов и листьев показались отблески огня, и вскоре Иван с ногайцами вышли на большую поляну, где Пуховецкий сначала почти ослеп от яркого света костра. Костер этот был неправдоподобно огромным, казалось, орда, перед выходом в поход, решила спалить все мало-мальски подходящие сухие деревья в округе. То жар, то удушливый дым при дуновении ветра обволакивали Ивана, а он щурился и тер глаза. Когда же зрение вернулось к нему, Пуховецкий был поражен и количеством, и внешним видом собравшихся на поляне кочевников. Что было самым удивительным для выходца из Сечи, так это то, что в веселии принимали участие и женщины, и дети, за исключением, разве что, самых маленьких. Многие – и мужчины, и женщины, и старики – были полуобнажены, но никого это не смущало, а выступавшие из под овчин и шкур девичьи прелести встречали лишь самые равнодушные взгляды. Для отвлеченного и непредвзятого наблюдателя, ногайским прелестницам было, пожалуй, далеко до малороссиянок, но сейчас, и особенно в том виде, в каком предстали они перед Пуховецким, дочери степей казались Ивану дьявольски соблазнительными.
– Ай, девку захотел, казак! Будет тебе девка, есаул! – приметив масленые взгляды Пуховецкого, воскликнул Чолак. Сагындык, как всегда, с большим воодушевлением закачал головой, и изо всех своих не слишком больших сил начал бить Ивана по плечу. – Но только сначала – достархан и водка! – строго добавил Чолак и, чтобы слова не расходились с делом, чуть ли не силой влил в Пуховецкого полкувшина ядреной ногайской настойки. Сагындык в это же время услужливо извлек откуда-то несколько тонких круглых кусков мяса и таких же тонких лепешек. Ивану совершенно не хотелось задумываться о происхождении и способе приготовления этих яств, которые он проглотил почти не заметив. Настойка, казалось, пока не оказывала большого действия, и Иван с гордостью подумал, что казака никто не перепьет, тем более слабые на вино степняки. Ему вспомнился, кстати или нет, старинный спор казака с водкой, который он с удовольствием повторил про себя:
"– Кто ты?
– Оковыта!
– А из чего же ты?
– Из жита!
– Откуда ты?
– С неба!
– А куды?
– Куды треба!
– А квиток у тебя есть?
– Нет, нема!
– А вот тут тебе и тюрьма!"
Из жита, или из чего другого делалась оковытая у ногайцев, но Ивана она привела в самое благодушное расположение, и он принялся внимательно рассматривать все вокруг. А окружали Пуховецкого картины самого искреннего и добродушного веселья, без московского зазнайства и казацкого надрыва. Небольшие кучки ногайцев, очевидно семьи, сидели поодаль от костра: неторопливо прикладывались к кувшинам и оплетенным лозой бутылям, так же неторопливо ели, медленно и чинно обменивались мнениями по разным вопросам. Те же, у кого веселье перехлестывало через край, слонялись между этими компаниями, везде встречая самый радушный прием и, разумеется, кувшин или бутыль. Ну а ближе к костру стоял дым коромыслом. В общем, картина эта больше всего напоминала церковные изображения адского пекла, только в более веселом и менее назидательном исполнении. На некотором удалении от костра, достаточном, чтобы не быть обожженными трехсаженным пламенем, расположилась группа музыкантов, вооруженная всеми известными на степи инструментами: цымбалами, гуслями, домрами… Впрочем, музыкального образования Ивана не достаточно было и для того, чтобы различить хотя бы половину. Играл они если и не совсем ладно, то настолько весело и зажигательно, что никакой возможности не было усидеть на месте. Вскоре, почти никто и не сидел: вокруг костра, несмотря на его невыносимый жар, двигалась, приплясывая, толпа ногайцев всех возрастов и в самых разнообразных одеяниях. Задавали тон сильные мужчины, главы семей. Они обычно были более других одеты и, истекая потом, приплясывали неторопливо, вполне сохраняя достоинство. В отличие от этого, старики, дети и женщины не давали спуску ни себе, ни другим. Старые, почтенные ногайцы, сбросив надоевшие овчины, выделывали под молодецкие выкрики такие колена, что всем молодым на зависть. Женщины, в основном незамужние девушки, старались изо всех сил показать товар лицом. Пуховецкий заметил, что некоторых, постарше, раздраженные мужья только что не плетьми отгоняли от костра, что, впрочем, мало вредило общему веселью. Дети же, которых никакие традиции не сдерживали, бесновались без удержу. Вместе с ними, к общему восторгу, плясал и Сагындык, необычные движения которого притягивали все взгляды. Между танцующими мохнатой молнией носилась шаманка, старая знакомая Ивана.
– А пора бы и гопак станцевать! – заметил Пуховецкий, отложив в сторону трубку, и попытался подняться, но тут же пал жертвой ногайского коварства: проклятое степное пойло безжалостно уложило Пуховецкого на обе лопатки.
– Ну что же, а можно и полежать – резонно заметил сам себе Иван, и принялся разглядывать освещенный пламенем ковер листвы над собой.
"Для чего же мы на месте не сидим, зачем скачем, режем да стреляем друг друга?"– размышлял Пуховецкий – "Вот листьев много, им тесно, а все же у каждого свое место, и все, вроде как, для чего-то нужны. Может быть и у нас, у людей, так же, а мы того не понимаем. Хотим все на дереве единственным листком быть…". С этими философскими мыслями Иван крепко заснул, так и не сплясав гопака.
Глава 2
Пробудился Пуховецкий незадолго до рассвета от того, что кто-то тряс его за плечо. Вначале Иван, проснувшись, не хотел открывать глаза – до того дурно и муторно ему было. Он мысленно проклинал себя за то, что, забыв все предосторожности, напился ногайской бурды как чумацкий бык, а ведь на Украине и дитя малое знает, что степная горилка больше казаков уложила, чем татары. Ничего вроде бы не болело, однако и душа, и тело Ивана жестоко расплачивались за вчерашние излишества. Особенно тяжко было то, что Пуховецкий очень мало мог вспомнить из происходившего после явления на лесную поляну Чолака со всеми его припасами (имя ногайца Иван также вспомнил далеко не сразу и с большим трудом). Воображение рисовало ему самые безрадостные картины, и Иван знал, что если какая-нибудь добрая душа его не успокоит, то видения эти будут преследовать его до конца дня, а может и дольше. К этому добавлялась непередаваемая мешанина запахов во рту, из которых самым приятным был привкус навоза. Сам предрассветный час был мрачным и по-степному холодным. Пуховецкий с удовольствием согласился бы быть расстрелянным, если бы перед казнью ему дали поспать еще пару часиков. Но человек, желавший разбудить Ивана, не сдавался, и с безжалостным упорством тряс и тряс Пуховецкого.