Тишина (страница 60)
Довольно о грустном, поговорим же о местном обществе. Черт и дьявол! И тут ничего хорошего. Кроме как пьянствовать с уже упомянутой гусарией и драгунами, из которых шляхтичей на пальцах двух рук можно пересчитать, можно попробовать вращаться в местном обществе, которого, впрочем, тоже нет. Слыхал ли ты, братец, в праздных разговорах, что ни Корона, ни Княжество, не стремились развивать свои восточные земли? Так вот: это святая и истинная правда! Мещане местные, из которых, к слову сказать, и состоит ополчение, представляют всю ту же смесь польского, и при том в самом провинциальном и патриархальном его виде, и русинского – о, а это в них более, чем живо! Они, видишь ли, обрядившись в польские кафтаны, сидят на тех же долгих и пьяных пирах, что и их соплеменники по ту сторону границы, а любителям итальянской музыки и тонких разговоров (к коим, впрочем, себя не причисляю) от тех пиров есть все резоны держаться подальше. Конечно, сама судьба своей безжалостной рукой толкает твоего брата, Сигизмунд, к тому, чтобы погрязнуть в этой пьяной азиатчине – вернуться, так сказать, к корням – но не ожидай уже увидеть меня дома прежнего, и пусть пан Влилильповский этого не ожидает: узнает же этот сармат и мою скифскую руку!
Что же до дамского общества, то, полагаю, если исключить мещанок, то здесь я его полностью буду лишен, пишу это с суровым отсутствием иллюзий. Одна надежда на жидовок, коих здесь немало: сам знаешь, что война открывает широко и эти двери. Если вдруг пани Пронская тебе в конец осточертеет, то присылай ее сюда – мы направим ее пыл в нужное русло. Не знаю, почему я ее так часто вспоминаю, но вряд ли это к добру. Но пока, представь, совсем не до баб, тем более что и погода такова, как будто сам Бог решил покарать участников этой свирепой и ненужной войны. Одно хорошо, что жить, все же, приходится в самой обычной русской избе, где, по меньшей мере, тепло. А из того десятка каменных домов, что построились здесь при заботливой власти Республики, давно уже сбежали все жители, ибо отапливать их при отрезанном осадой снабжении нет и малейшей возможности. С едой же пока хорошо, отдадим должное бывшему коменданту. Хотя, если вдуматься, ему и самому надо было что-то есть.
Будет, извел довольно бумаги! Прощаюсь с тобой, братец, Бог знает до каких времен. Поцелуй за меня Гжегоша, Войцеха, Ежи, ну и Франтишека, конечно. С яблочными леденцами ему придется обождать, поскольку, хоть они и продаются тут в большом количестве, но вряд ли вестовые будут рады, если я им вручу кулек с этими самыми леденцами. А в общем, целую вас всех, братишки. Любите друг друга, и про меня не забывайте! Буду на Рождество!
Казимир
Часть пятая
Глава 1
Через мгновение после того, как степное солнце вновь потухло над Иваном Пуховецким, ему вновь пришлось прийти в себя, и нести тяготы жизни, с которой он столько уже раз распрощался. Пробуждение оказалось до того тяжелым, что, сравнивая с тем, как приводила его совсем недавно в чувство ногайская шаманка, Пуховецкий вынужден был сделать выбор в пользу ее способа. Казаки безжалостно плотно привязали Ивана к какому-то старому, заостренному сверху пню, торчавшему от века на берегу худосочной степной речки. Каждый сучок, каждый изгиб коры проклятого пня Пуховецкий явственно ощущал своей спиной. Если бы джуры с их холопским усердием привязали его чуть слабее, рассуждал про себя Иван, все равно бы он не сбежал. Кроме всего прочего, пень стоял на совершенно ровном месте поодаль от реки, не защищенный ни деревцем, ни кустиком. Высоко уже взошедшее солнце не жалело никого, а бывшему долго без сознания Ивану напекло голову так, что он, через минуту после пробуждения, вновь был в шаге от обморока. Пуховецкий хотел сплюнуть, но рот его совершенно пересох. Прямо перед ним, против солнца, сидел на каком-то еще менее приглядном пне Чорный, а по обе руки от него стояли Нейжмак с Игнатом. Если эти двое еще подавали признаки усталости от жары, то атаман был на редкость бодр и свеж, и даже, на удивление, почти весел. Он в упор смотрел на Ивана. Взгляд атамана вовсе не был суров или злобен, но Пуховецкий все же предпочел бы, чтобы так на него смотрели как можно реже. Вокруг этой троицы, расположившись так, как обычно делают это зрители в ожидании представления, собрались почти все казаки чорновского отряда.
– Очнулись, пане? – произнес, наконец, атаман. Иван решил промолчать.
– Ну, стало быть, поговорим, – Пуховецкий, от греха, решил молчать до тех пор, пока Чорный не задаст ему какого-то определенного вопроса. Тот и последовал.
– Когда же ты, сударь мой, решил продать веру Христову и поднять руку на христиан?
– Не только не предавал Святой Веры, атаман, но и в басурманском плену ее хранил, несмотря ни на какие тяготы. На христиан же никогда руки не поднимал. А вот поганых да ляхов, мосцепане, столько перебил, что и не упомню. Сам я природный казак, был на Сечи, да на походе ногаи меня взяли, продали в Крым, там и просидел я в яме немало два года. Потом бежать сподобил Господь…
Чорный поощрительно кивнул, но как только Иван собрался продолжить свой рассказ, атаман перебил его и обратился ко всем присутствующим:
– Товарищи, мосцепане, кто-нибудь на Сечи его милость видал?
Казаки начали, старательно прищуриваясь, вглядываться в лицо Ивана, как будто до этого не смотрели на него полдня, и в основном отрицательно качать головами или бурчать что-то неопределенное. Вопрос атамана был с расчетом, и расчет этот был плох для Пуховецкого. Пробыл Иван на Сечи до плена совсем недолго, и было это немало уже лет назад – по той скорости, с какой менялось население Сечи, особенно в последние неспокойные годы, почти никакой вероятности найти казака, знакомого с Иваном, не представлялось. Но важнее было другое. Когда Пуховецкий больше пришел в себя и имел возможность внимательно осмотреть чорновское воинство, он был удивлен и его одеждой, и вооружением, да и всем его видом. Перед ним стояли в основном вчерашние деревенские мужики, самые настоящие гречкосеи, одетые и вооруженные, чем Бог послал. Если у кого-то из них и оказывался получше мушкет или покрасивее шаровары, то чувствовалось, что приобретены они недавно, всего вероятнее – в этом же походе. Неудержимая жадность казаков к скудным ногайским пожиткам также наводила на размышления: едва ли матерые сечевики стали бы с таким жаром делить овечьи кожухи да неказистые ногайские мечи. Такой знаменитый атаман, мог бы собрать дружину и покрепче, размышлял про себя Пуховецкий. Чорный, тем временем, словно почувствовав мысли Ивана, поощрительно кивнул ему головой, словно подтверждая: разумеется, не всем какзакам знать друг друга, и ничего тут нет особенного.
– А как же ты, пане, бежал, и как к едисанцам прибился?
Пуховецкий ненадолго погрузился в размышления. Излагать сейчас истинную историю своего бегства из Крыма казалось ему плохой идеей: долго, неправдоподобно, да и невыгодно – зачем бы это природный казак стал выдавать себя за сына московского царя? Главное, что по устоявшейся у Ивана привычке никогда не говорить сразу правду, мысль выложить Чорному, как на духу, все, что происходило с ним в эти почти невероятные несколько дней, даже не пришла ему в голову. В затуманенном побоями, жарой и страхом сознании Пуховецкого то, что он собирался рассказать, казалось сейчас вполне ясным и заслуживающим доверия.
– Захворал я, батько. Да и до того, у Кафы живя, на поганого неусердно работал. Вот и решил он меня в Перекопе продать, на ров. Долго на телеге вез: чуть я от жары по дороге не кончился. Ну да ничего, доехали. И только мы в Ор начали въезжать, как тут мимо нас карета, а в ней – евнух, да при нем девка. Какого уж султана жена или наложница – того не знаю, а только сильно я ей, атаман, приглянулся.
Иван окинул взглядом всех собравшихся и с удовлетворением заметил, что слушали его с интересом и явным сочувствием. Благодаря этому к Пуховецкому, несмотря на все его жалкое состояние, начало медленно, но верно, приходить вдохновение.
– И выкупила она меня, атаман! За сколько – не ведаю, а уж что золотом платили, это точно. Сам видел, как монеты сверкали. Ну а там проще репы пареной: сбежал я от них. Евнух казаку не противник, быстро я его, мерина, в канаву сбросил, а с хозяйкой уж подзадержался, но в меру – чтобы поганые снова не захватили.
Иван видел, что рассказ его вызывает все больше и больше сочувствия у казаков, и сам приходил в то состояние воодушевления, когда ему сам черт был не брат. Он даже попытался подняться, но тут же был прижат веревками обратно к пню, жестоко ободравшись и исколовшись о его сучки и трещины.
– И жалко было такую красотку бросать, а на ров более того не хотелось – сбежал я, братцы! А там уж что… Плутал по степи, как заяц, и голодал, и от жажды мучился. Вдоль речки все шел, а как понял, что нет моих сил, так наверх в степь поднялся: была не была. Там меня ногаи и подобрали, еле живого. Сперва то, как водится: с овцами вместе посадили голого, да есть давали только отбросы, пить же вовсе не наливали.
Такое несправедливое описание ногайского гостеприимства могло особенно привлечь к Ивану сочувствие лыцарства, да так и случилось: раздались крики поддержки и ругательства в адрес бесчеловечных ногайцев.
– Но и я-то не прост, братчики! Говорю мирзе: знаю я, мол, мирза, тайное место, клад – тебе на всю орду твою хватит. Только, говорю, ты пока вели меня накормить, от овец к людям перевести, да горилки, говорю, не менее штофа поставь – тогда и клад тебе выдам! Ну, а ногайцы народ доверчивый – целовал меня мирза чуть ли не в губы, одежды велел самой лучшей ногайской выдать, да и вообще привечал. А клада, лыцари, никакого у меня не было отродясь, разве что у мамки когда леденцы воровал – степной я бродяга, братцы!
Казаки здесь окончательно перешли на сторону Ивана: раздались крики, свист, улюлюканье, одним словом, вся та поддержка, которую вчерашние пахотные мужики могли оказать такому бравому казаку. Чорный, с тем же добродушно радостным выражением, что было на лице большинства его подчиненных, оглядел всех, а затем сказал с неожиданной холодностью:
– Спасительница-то твоя, Ваня, по-другому сказывает.
Иван еще не успел понять, о какой спасительнице идет речь, но вся уязвимость его рассказа тут же представилась Пуховецкому в полной мере. Конечно, с дюжину казаков видели его в Крыму, и стоило одному из них не полениться и рассказать про Ивана, как всеведущему Чорному в один день стало бы известно, что некий пленник ездит по Крыму со знатным московским посольством. А нет ли и здесь, в чорновской ватаге тех, что видели его на Перекопе? Мысль об этом по-настоящему тревожила Ивана. Не говоря уже о том казачишке, что был вместе с москальским посольством… Однако, смысл слов атамана стал доходить до Пуховецкого и это было важнее всех его мысленных построений.
– Спасительница? – тупо повторил Иван.