Тишина (страница 71)
Толпа встретила эти слова Ивана восторженным ревом. В это время из нее, растолкав соседей, выбрался широкоплечий дюжий казак, который также просил слова. Пуховецкий ожидал вновь услышать что-то о татарском засилье или о продажности старшины, но вместо этого казак начал долго и путано излагать историю своей ссоры с соседом по паланке, где то ли он у соседа, то ли тот у него потравил поле скотиной, после чего оба они долго уже не могли найти друг на друга управы. Иван был смущен. Кроме того, что он не знал и знать не мог, кто же из двух соседей прав, и великий князь Иван Михайлович, конечно, не мог считать этот вопрос достойным обсуждения в настоящую минуту. К ужасу своему, Пуховецкий увидел, что все казаки, находящиеся рядом с ним, да и поодаль, смотрят на него полными надежды взглядами и выкрикивают каждый самое для них сокровенное: ""Выслушай, батюшка!" "На тебя одного надежда!" "Нигде уже пять лет правды не найду!" – раздавалось со всех сторон. Иван, меньше всего желавший, чтобы его царская речь превратилась в разбор челобитных, и уж совсем не готовый дать на них удовлетворительный ответ, начал непроизвольно смотреть по сторонам, как будто ища поддержки. Взгляд его встретился со взглядом атамана, и Ивану показалось, что Чорный именно и ожидал этого растерянного, ждущего помощи взгляда. Атаман отделился от стоявшего позади него отряда, и подошел прямо к столпившимся возле Пуховецкого казакам, почти касаясь некоторых из них ножнами сабли. Толпа замолкла.
– Государь! Киев и вся Малая Русь – вечное ваше, великих государей, достояние. Мы же Вашему царскому величеству служить, быть верными во всем душами своими и головы за тебя, государя, складывать рады! – атаман церемонно, но без лишней униженности, поклонился. – Что же до моих и моих молодцев прегрешений, то пусть их государь и разберет, и нас рассудит.
Сказав это, Чорный посмотрел в глаза Ивану тем же взглядом, каким смотрел он на степном болоте, готовясь отправить Пуховецкого к отцам. Кинув взгляд также и на чорновских опричников, стоявших совсем рядом в безупречном порядке в своих красных жупанах, и на сбившуюся в кучу перепуганную старшину, затем на своих не менее испуганных подельников, Иван понял, что судить атамана ему следует без лишней жестокости.
– Паны-молодцы, атаман! Могу ли я сегодня вас судить? Недолго я на Сечи, немного про дела сечевые и про порядки последних лет знаю. Дайте, братчики, побыть мне на Запорожье хотя бы с полгода, и узнаете мою царскую милость, а кто – и гнев. Но теперь не могу и не хочу я правых сделать виноватыми, не хочу и поступить наоборот. Атаман Иван Дмитриевич – человек старый и воинский. Разве он лыцарство предавал? Казаки! Доверите ли атаману вести вас по-прежнему?
– Доверим! Любо! Пануй, Иван, над нами дальше! – раздалось со всех сторон.
– Что же до просьб и челобитных ваших – то сами судите, братцы: дайте мне на Сечи укрепиться, дайте верных людей найти, а там уж не будет ворам от меня пощады, а слуги честные такую милость увидят, какой и от века не видывали.
Чорный смотрел на Ивана довольным взглядом, который изрядно разозлил Пуховецкого.
– А известных воров и татарских пособников, пане, и сейчас осудим. Атаман, выдай тех, кто с ханом сошелся, и русскими людьми торговал!
– Выдам, отчего же. И не сам выдам, а общество скажет. Товарищи! Кого больше всех вы в том вините?
Из толпы начали выкликивать имена, в большинстве своем Ивану неизвестные, и называемые казаки неохотно поднимались на возвышение, где стояла вся старшина. Пуховецкому, стоявшему совсем близко к рядовым казакам, было слышно многое, что не доносилось через крики толпы.
– Авдюшку-то, Нейжмака, не видать! – жаловался соседу пожилой казак.
– А то! Говорят, сегодня на Сечи бабу видали, да не просто, Митрофан Семенович, бабу, а великанского роста. Ехала та баба на коне, как блудница вавилонская, а на голове, говорят, монашеский клобук имела.
– Последние дни приходят! А поймали ли ее, Степан Игнатьевич?
– Кого поймали-то, старый? Говорю же, то Авдей Нейжмак и был. Его поймаешь! Утек, как вешние воды.
– Такие-то всегда от рук уходят…
Но тут громкий шум толпы заглушил разговор двух степенных казаков, и причиной тому был сам атаман Чорный. Стояв до поры неподвижно, он вдруг схватил одного из лыцарей своей свиты, и вытолкнул его вперед – это был Игнат Лизоус, искусно до сих пор прятавшийся под необычным одеянием. Увидев его, толпа казаков словно с ума сошла: каждый готов был растерзать Игната. Чорный, однако, остановил беснование толпы.
– Один корень вырвешь – сорняк не выведешь – заявил атаман – Хочу, чтобы вышел сюда, на суд всего рыцарства, еще один человек. А вы, панове, и сами знаете – какой!
– Остап! Черепаха! Выходи, Остапушка! – к большому удивлению Пуховецкого в один голос закричала толпа.
Никто и не заметил, как Черепаха оказался рядом с атаманом и застенчиво, но без особенного испуга, поклонился обществу. В ответ раздался свист и проклятия – трудно было ожидать, чтобы молодой казак стал предметом такой единодушной ненависти своих собратьев. Однако именно с ним и с Игнатом хотели в первую очередь посчитаться запорожцы. Иван задумался о том, что именно раскаявшиеся грешники вызывают особенную злобу у грешников не раскаявшихся, и начал думать, как бы помочь столько раз спасавшему его Остапу. Но события приняли неожиданный оборот. Атаман Чорный обхватил Черепаху за плечи, и оттолкнул его назад, закрывая его собой от надвинувшейся толпы.
– Паны-молодцы! Не приказываю сейчас, но о милости прошу. Пожалейте Остапа. Молод он, глуп, вот его напоказ вам и выставляли главные воры, чтобы за ним спрятаться. Не в Остапе, братчики, дело. Не дождались вы немного: я уж давно за их шайкой слежу, хотел всех разом на чистую воду вывести. Тогда не пришлось бы мне, старику, перед царским величеством срамиться. Но Бог не привел – не успел я… Знаю я главных татарских прихвостней, да, видать, уйдут они от суда, как не раз уходили.
Тут казаки недоуменно загудели, и стали с надеждой обращаться к Чорному, требуя назвать имена тех самых прихвостней. Иван Дмитриевич некоторое время отнекивался, махал сокрушенно рукой и порывался уйти, но в конце концов внял просьбам товарищей и назвал несколько прозвищ, каждый раз указывая рукой в сторону упоминаемого казака. Те неохотно выходили в середину круга, стараясь не поднимать глаза на осыпавших их ругательствами товарищей. Некоторым, не торопившимся выходить, помогали в этом верные помощники атамана в красных жупанах и с тяжелыми киями. К своему удивлению, Пуховецкий не заметил среди них почти никого из приближенных Чорного, бывших с ним в походе на ногайцев. Кроме, разумеется, Игната, которого атаман приберег, как самое лакомое блюдо, на закуску. Когда Иван уже думал, что и этого своего приятеля Чорный не выдаст, тот вдруг резко развернулся, и указал в сторону Лизоуса особенно выразительным жестом.
– А вот эту гадюку мне особенная радость из под камня вытащить! Мало ему было чести вместе с татарвой христиан в Крым гнать, знался он и с ляхами. Простой народ продавал бусурменам, а славное войско запорожское – Вишневецким и Калиновским! Сколько…
Атаман не успел договорить, сколько именно вреда причинил Игнат славному войску, ибо казаки уже не могли сдержать своей ярости, и толпа с ревом сомкнулась вокруг кучки обреченных. Поступили с ними, однако, по-разному. Игнат Лизоус и еще несколько человек были растерзаны на месте, и их изуродованные трупы, подняв на пики, долго носили по площади, так как едва ли не каждый из собравшихся казаков хотел отвести душу, ударив покойников, плюнув в них или бросив камень. В конце концов, то, что осталось от предателей, повесили на окружавшем площадь тыне. Но большая часть подсудимых избежала такой участи: некоторых увели, чтобы приковать к той самой пушке, возле которой недавно сидел Пуховецкий, а других, основательно намяв им для начала бока, уже угощали горилкой. Окружившие их казаки что-то сурово и назидательно говорили им, а те, потупившись, кивали головой, признавая справедливость упреков. Черепаха же как сквозь землю провалился, но Иван не сомневался, что он непременно также стремительно снова появится в его жизни.
Пуховецкий, как ни старался, не мог до конца объяснить себе происходящее. Атаман, на которого все указывало как на несомненного предводителя связанной с татарами шайки, легко выходил сухим из воды, и второй раз за год отдавал на суд толпы и на смерть еще недавно уважаемых казаков, своих же приближенных. Но Черепаху, открыто бросившего вызов его власти, он зачем-то спас от гибели, и толпа, несмотря на всю на свою ненависть к Дворцевому, к слову, тоже не совсем понятную, и пальцем его не тронула. Впрочем, эти размышления надо было отложить до поры до времени, так как в эту минуту Пуховецким и всеми казаками, а может быть даже и атаманом, владел не разум, а чувства. Двое из свиты Чорного подняли его на плечи, и атаман снова обратился к казакам:
– Паны-молодцы! Прибили мы своих бешеных псов – то дело нужное, да от него честь невелика. Пора нам врагами посерьезнее заняться, засиделись мы, братцы, на Сечи. Пора бы и подняться нам за вольности войсковые и веру православную. Получил я вчера грамоту от Богдана Михайловича: пишет он, что царь московский пошел на Литву, и едва ли не половину Белой Руси уже взял. Теперь и нам все силы туда же надо бросить, чтобы ляхов до конца сломить. Похоже, панове, недолго им, поганцам, осталось: конец приходит Республике. Объявляю завтра поход!
С этими словами атаман бережно, с торжественным выражением лица, поднял над своей головой булаву. Это значило, что с завтрашнего дня разгульная жизнь Сечи прекращается, и вступают в силу законы походного времени, запрещавшие пьянство и гульбу, и превращавшие кошевого из одного из казаков в неограниченного монарха.
Восторг, охвативший казаков, был неописуем. Откуда-то было принесено изящное, хотя и сильно потрепанное и без одной ножки, польское кресло, на которое, как на трон, посадили царевича Ивана, и принялись носить его по площади. Казаки, мимо которых проходила процессия с царской особой, кланялись в пояс, а некоторые падали ниц или старались поцеловать монаршую руку. Ивану такое проявление верноподданнических чувств казалось, пожалуй, чрезмерным, но запорожцев, как разыгравшихся детей, было не остановить. Смущенный Пуховецкий, плохо представлявший себе церемониал общения царя с народом, поначалу благословлял всех двумя пальцами, вроде попа, но потом стал просто благосклонно кивать, то налево, то направо.
Но так же, как и разыгравшиеся дети, подвыпившее лыцарство не отличалось постоянством в своих увлечениях. По традиции, перед выходом в поход атаман велел открыть все шинки, которых на Сечи было не меньше полусотни, и приказал наливать спиртное всякому желающему вволю, за счет войсковой казны. Поэтому казаки, отдав должные почести царевичу, начали быстро расходиться с площади по предместью и располагавшимся там питейным заведениям. Но не все были удовлетворены и этой щедростью атамана: часть запорожцев ринулась на базар, чтобы, воспользовавшись общей неразберихой, пограбить там лавки. Торговцы, вполне готовые к такому обороту событий, начали храбро отбиваться от грабителей, не ограничиваясь холодным оружием, но также отгоняя гультяев слаженным огнем из пищалей, и вскоре вынудили их с позором отступить с затянутой пороховым дымом рыночной площади. Другие казаки, постарше и поразумнее, пользовались случаем, чтобы переговорить с атаманом и другой старшиной, и плотно обступили Чорного сотоварищи. Вскоре вокруг Ивана осталось только несколько человек наиболее убежденных приверженцев московского престола, которые продолжали, словно по привычке, носить Пуховецкого по площади, а тот, стараясь не терять достоинства, продолжал с ними беседовать. Слева к креслу пристроился невысокий и коренастый казак с изрядным брюшком, который поначалу не обратил на себя внимания Пуховецкого, но постепенно подбирался все ближе и ближе к Ивану, пока, наконец, не оказался совсем рядом с ним. Казак до поры до времени молчал и буравил снизу вверх Ивана взглядом, который показался тому очень знакомым. Когда Пуховецкий вгляделся как следует в лицо казака, то выяснилось, что перед ним был, собственной персоной, бывший иванов хозяин – Ильяш. Одет он был по всем запорожским правилам, в шаровары, черкеску, кафтан и высокую шапку, и такой наряд оказался, на удивление, к лицу караготу. Ильяш сбрил бороду, зато обильно смазал чем-то и тщательно расчесал усы, а голову выбрил наполовину, так, чтобы было похоже на чуб. Ему даже хватило наглости закрутить прядь волос за ухо, как полагалось делать только старым и испытанным казакам. Словом, зрелище было незаурядным даже для много повидавшей Сечи, где кто только не находил себе пристанище.
