Тишина (страница 99)

Страница 99

Братик, дорогой! На тот случай если ты, когда-нибудь, прочтешь это письмо, обращаюсь к тебе, но уже без титулов, ибо отправлять это послание в ближайшее время, а вернее всего – никогда, мне не придется. Откровенно говоря, воспринимаю эту писанину как своего рода дневник, и вести его я начинаю для того, чтобы просто немного отвлечься от однообразных и тягостных дней нашей осады, да и не забыть, как держать в руках перо. Можно было бы начать с того, что крепостная наша жизнь отнюдь не изменилась к лучшему за прошедшие недели, но это будет пустой тратой слов, поскольку ты и сам легко придешь к этому заключению. Нет, даже не по мрачности описываемых событий, а по тому каким языком они будут описаны – желания шутить у меня, братец, заметно поубавилось, а главное, что поубавилось и способности это делать – долгое голодание влияет на разум не лучшим образом, и чувство юмора, как явно лишняя его способность, ослабевает, по мои наблюдениям, одной из первых. Впрочем, если сподобит меня Господь на какое-то веселье, то и я его гнать не стану. Ну, давай же к делу. Азиатские пиры, про которые я упоминал в прошлом своем письме, продолжались, пожалуй, с неделю, а потом с провиантом стало становиться все хуже, да с такой скоростью, что вскоре уже пришлось рассылать дозоры по мещанским домам в поисках муки и зерна. Наверно, голод и скука постепенно делают из меня философа, но я никогда не устану поражаться тому, насколько плохие перемены происходят всегда быстрее хороших. Не буду живописать мрачных картин, вроде умерших с пучком лебеды во рту детей, или превратившихся в скелеты некогда прекрасных женщин, поедающих крыс и голубей – до такого пока не дошло. Однако и то, что есть сейчас, отнюдь не легче. Точнее, правильнее будет сказать, что это нелегко, поскольку что легче, а что тяжелее, можно будет понять лишь тогда, когда мы выпьем чашу голода до дна. Впрочем, есть надежда, что до этого попросту не дойдет из-за того, что московиты, которые, по привычке, нас опасаются, решатся, наконец, на приступ. Так вот, сообщаю тебе, Сигизмунд, что голод обладает свойством невыносимо растягивать время. С утра уже просыпаешься голодным, но заставляешь себя несколько часов еще не есть, поскольку с утра голод хоть и неприятен, но переносим, а вот ближе к ночи он начинает терзать по-настоящему. Затем каждому предоставляется выбор: съесть ли свою жалкую порцию сразу, или растянуть ее на два или на три приема, но последнее означает лишь растягивание мучений, поскольку каждая такая, с позволения сказать, трапеза, в основном только усиливает чувство голода. И даже не голода, а какой-то внутренней неудовлетворенности и тоски. Представь себе, тосковать можно не только из-за неразделенной любви или медленного продвижения по службе! Таким образом, весь день делится на полосы, в одни из которых страдаешь собственно от голода, а в другие – от этого самого полуголодного состояния. Но и те, и другие полосы длятся чрезвычайно долго, и это в крепостишке, где и сытому человеку решительно нечем заняться часов эдак двадцать в сутки. Сам понимаешь, какими добряками стали мы все от такой жизни, и с какой милой галантностью общаемся теперь друг с другом. Предпочитаем, разумеется, не общаться вовсе.

Но, чувствую, письмо мое становится даже мрачнее, чем я предполагал, и, поскольку добавить про крепостную жизнь мне особенно нечего, попробую описать тебе, Сигизмунд, вражеское войско, во всяком случае, как оно видится отсюда, из крепости. Это, вне всяких сомнений, орда, а никакое не регулярное войско, однако орда, нарядившаяся частью в европейские одежды, а частью оставшаяся в привычных пестрых тряпках и кожухах мехом наружу. Одним словом, представь себе кого-нибудь из хорошо пограбивших казаков, нацепившего на себя, по их привычке, что-то из одежды каждого из встретившихся на пути народов: гусарский ментик, боярскую шапку, татарские сапоги, ну и еще что-то вроде черкесского плаща с подвешенными патронами. Вот это и будет в самом его непосредственном виде войско боярина Шереметьева – да-да, твоему брату, Сигизмунд, противостоит не безродный стольник, а глава виднейшего рода, бывший фаворитом царя Алексея еще в начале этой войны. Но нет сомнений, что князь Борис знатно провинился, раз его, несмотря на всю родовую честь, отправили осаждать эту полуразвалившуюся груду камней. Так вот, под началом князя состоит несколько сотен дворянской московской конницы, этих прямых наследников Батыевой орды, но наряду с этим и шквадрона рейтар, отличимых от наших только по пышным бородам, да московским кафтанам. А так – настоящая рейтария, как бы не казалось это странным. Не удивлюсь, если где-то у них припасена и гусарская рота – говорят, наш главный недруг, князь Хованский, буквально помешался на этом роде войск в последнее время. Впрочем, с таким дивом, как московские гусары, я пока не встречался, так что есть смысл пожить еще немного, чтобы все же его увидеть. Примерно так же дело обстоит из пехотой, где наряду со стрельцами – бледной и диковатой копией гайдуков – у московита есть немало и солдатских рот с превосходными мушкетами. Ей Богу, отмени князь Радзивилл хотя бы пару званых вечеров, все литовское войско на сбереженные деньги можно было бы вооружить такими же, да еще и коронным бы осталось. Часть из солдат, как говорят, при лошадях, так что определим их, пожалуй, в драгуны. А дальше оставим ненадолго шутки, поскольку, и в этом московиты себе не изменили: пушечный наряд у Шереметьева имеется такой, что за полчаса может разнести наши ветхие стены от башни до башни. Не знаю, осознает ли сам боярин, какой сокрушительной силой командует, но каждый вечер молюсь, чтобы Бог послал ему в этом вопросе полное неведение. Зная просвещенность московских бояр, надежда на это есть самая основательная. Весьма странно, что московское войско не поддерживают низовые, поскольку мы не видели до сих пор ни одной битвы в Литве без их участия. Было бы, однако, слишком самонадеянно с моей стороны считать, что я знаю все про вражеские отряды – быть может, наши бывшие подданные и стоят лагерем где-то поодаль. Ох, и заплатят же московиты однажды свою цену за эту помощь, как и мы платили веками за помощь против турок и татар.

Ты, Сигизмунд, можешь задаться вполне резонным вопросом: откуда твоему брату известно так много про москалей? Конечно, я мог бы ответить, что всегда был непревзойден в вопросах разведки, и я бы не соврал, однако в данном случае есть и еще одно обстоятельство, оставляющее нам хотя бы небольшую надежду. Дело в том, что каким-то чудом в этом медвежьем углу оказался когда-то немецкий инженер (мало сомнений, что это был именно немец), которому, по еще более чудесному стечению обстоятельств, отпустили достаточно средств и времени, чтобы оборудовать в крепости и вокруг нее систему подзорных труб и зеркал, в которые можно видеть все, что делают осаждающие, особенно в том случае, если они недостаточно умны, чтобы найти и снять с деревьев наблюдательные зеркала. Кстати, найти их почти что невозможно, даже если и знать про их существование. Так вот, благодаря этой немецкой хитрости я, никуда не выходя из крепости, знаю про действия противника едва ли меньше самого Шереметьева. Насколько возможно в нашем истощенном состоянии, мы, разумеется, пользуемся этим преимуществом, в основном для того, чтобы рушить шанцы, которые москаль без большого разума, но с большим старанием непрерывно роет в окрестностях нашей неприступной цитадели. Разумеется, благодаря волшебным зеркалам, нашим не только удается ускользнуть незамеченными, но еще и держать московитов в полном неведении, кто же разрушает плоды их усердного труда. Даже боюсь представить, кого они в этом обвиняют, и что про эти загадочные события думают. Не могу не похвастаться: один раз получилось захватить целый склад гранат, который их пехотный капитан припрятал в окопе, прямо возле стен. И должен, но уже с грустью, признать, что мы такими грантами не только не снабжаемся, но и впервые в жизни, благодаря князю Шереметьеву, их видели, а раньше я такие разглядывал только на страницах голландских учебников военного дела.

Однако это, братец, был, пожалуй, самый крупный наш успех по части хищения припасов неприятеля, поскольку в остальном расхищать нечего, иной раз хочется и своего оставить на бедность. Зато конских кормов в каждой вылазке добывали предостаточно, и скудную нашу кавалерию, благодарение Богу и зеркалам, удалось почти всю сохранить.

Но… Думается мне, что все эти затеи с подзорными трубами едва ли помогут, и все это – как мертвому припарки. Разобьют московиты из пушек стены, и подойдут, даже и без шанцев, к крепости, а дальше… А дальше, братец, почти некому будет им противостоять: регулярного войска у меня три-четыре сотни человек, да и те истощены и давно уже мысленно сдались и приняли присягу узурпатору Алексею – и дай Бог мне ошибиться. К мещанскому же ополчению сказанное относится в еще большей мере. Прости, Сигизмунд, я не нарочно оставлял эти приятные мысли напоследок, просто хотел, и, видимо, против воли, оттянуть по возможности обращение к таким печальным материям. Соедини теперь две части в одно целое: терпеть все лишения приходится почти безо всякой надежды на победу, и это их никак не облегчает. (A propos: мороз и снег здесь нередко бывают уже с конца августа, что, безо всяких сомнений, скоро сделает нашу жизнь еще краше).

Сигизмунд! Я вдруг понял, что совершил непростительную ошибку, и за все письмо ни разу не упомянул пани Пронской – исправляю ее сейчас с прибавлением, что сделал так не сознательно, а лишь потому, что мысли о прекрасном поле окончательно покинули меня еще с пару недель назад, и в общем, к некоторому моему облегчению. Женщины тут все превратились в какие-то иссохшие мотки тряпья, вызывающие разве что жалость, и это, судя по их взглядам, кажется, взаимно.

Братишки наши! По своей безмерной глупости и гордыне, обещал я им яблочных леденцов, обещал и сам быть на Рождество, не зная, что через месяц-полтора буду вспоминать их как ангелов, осенявших меня в прошлой и лучшей жизни. И все же, не теряю надежды увидеть и тебя, и их. На каком только свете?

Любящий вас

Казимир

Часть восьмая

Глава 1

Похмелье всегда тяжело давалось князю Борису Семеновичу, а с возрастом – особенно, поэтому, хоть он и проснулся после пира очень рано, все же большинство обитателей и гостей полковой съезжей избы были уже давно на ногах, но не решались будить главного воеводу, а может, просто не торопились этого делать, чтобы спокойно, без начальственных окриков, обсудить с сослуживцами действия во время боя, и сделать распоряжения собственным подчиненным. Поскольку все старшие начальные люди и офицеры были давеча на пиру, и большинство не захотело или не смогло ночью далеко уйти, сейчас все они толпились во дворе со своими денщиками, поручиками, сотниками и полуголовами, и посылать особо ни за кем не было нужно. Каждый переживал похмелье и волненье перед боем по-разному. Кто-то, как Филимон Драгон, был крайне мрачен, раздражителен и молчалив, другие, как капитан Бунаков, напротив, развивали самую кипучую деятельность, а в общем двор полковой избы, по шумности и суете, сильно напоминал московскую площадь Пожар во время праздничного торжища.

– Что там, Микитка, чухна, что ли разбежалась?! – озабоченно пробормотал, услышав сквозь сон этот гвалт, князь Шереметьев, и тут же горькие мысли о том, как далеко в прошлом остались те милые времена, когда переживать нужно было лишь о том, не разбежалась ли чухна, заставили его болезненно поморщиться. – Эх! Неси, черт ленивый, одеваться. Да со всем доспехом сегодня…

Когда хмурый князь, покачиваясь и держась за больную голову, показался на крыльце, то первым делом увидел своего сына Никифора, который с церемонным земным поклоном обращался к своей толстой дворняге:

– Великий архипастырь и святитель, благослови!

Собачка, сидевшая на задних лапах, довольно тявкнула, и перекрестила Никифора сложенными вместе лапами. Вокруг нее образовался кружок смеющихся дворян, желающих получить благословение, но избалованная дворняга делала это только за основательное вознаграждение, да и то не за всякое. На эту картину с укоризной смотрел подходивший для молебна полковой поп с двумя дьяконами. Борис Семенович подошел сзади к не замечавшему его сыну и отвесил тому сильнейший подзатыльник.

– Скоморох! И не устал ты семью нашу позорить? – прошипел старший Шереметьев, – Погоди уж, после службы поговорим по душам…

Все начальные люди собрались к молитве, которую священник, прекрасно понимавший, куда сейчас торопятся служивые, постарался не затягивать. Но даже во время этой краткой службы Борис Семенович не мог успокоиться, и подходил то к одному, то к другому воеводе, и что-то шептал им на ухо. Артемонову он сказал следующее:

– Матвей Сергеевич, отдай распоряжения по своей роте, ей еще не скоро в дело вступать, а сам поезжай пока с Никифором. Мне самому некогда, а боюсь за него: татар увидит – удержать трудно его будет, чтобы за ними не погнался. Но нужно, Матвей, очень нужно! Да прямо сейчас выезжайте, по дороге помолитесь.