Темнеющая весна (страница 10)
В это время в отворившейся двери показалась невысокая фигура светловолосого молодого человека. В мужском костюме по последней моде он выглядел великолепно, не отторгая более впаянностью в наиболее жесткое ответвление христианства. Греза, все еще свербящая в заспанных сумерках зим. Он замер от увиденной буффонады, вращая шляпу в руках. И, столкнувшись взглядом с побелевшей Анисией, обомлел. Ее будто прострелило… будто этот темноглазый блондин (вблизи эта иллюзия рассеивалась) был ей давно и мучительно знаком… Но почему тогда она не приветствует его? Почему в какой-то размазанности сознания молчит?
– Алешенька! – провыла Агата.
Несчастную увели, сын направился за ней, выслушивая щедрые всхлипывания и дальнейшие изобличения оставшихся.
– Мать с охотой примкнула к богеме благодаря вам. А под старость вздумала молодость вспомнить и вернуться в церковь. И вот ради поповского прощения теперь она осуждает ту жизнь, которой многие годы беззастенчиво упивалась. Что же вы творили в молодости… А еще утверждают, что прежде люди были благороднее. Да мы по сравнению с родителями – сущие агнцы. Уж лучше бы она была до конца грешницей… Так хотя бы честнее, – со вздохом закончила Инесса.
Анисия с пониманием посмотрела на Инессу. Отторжение к ней вдруг приправилось горчичным сродством и ужасом чужой бездны. Вдобавок чувство вины за собственное благоденствие сковало наклевывающийся бунт перед тем, что олицетворяла Инесса.
Пытаясь растолковать безмятежность Всемила, Анисия подумала, не заинтересован ли он, чтобы возле жены находилась дочь, непрестанно конфликтующая со своей матерью? Он будто одобрял, чтобы Инесса озвучивала Агате ее недостатки, причиняя той боль. Но почему? Не мстил ли он ей таким образом за озлобленное чувство вины, за извечное подневольно-жалящее положение его жены, вызванное многими причинами? Многими – хмыкнула Анисия. Но основная – то в бесправии законодательном, хоть вывертывать это и можно сотней способов, указывая на женскую якобы неспособность к самостоятельности. Анисия и сама не удержалась от составления про себя самого нелестного портрета Агаты. Но ведь это не повод мучить человека. Пусть огрызающегося, ядовитого… Не оттого ли и ядовитого?
15
– Как вы могли?! – прошипела Инесса, обращаясь к Всемилу.
– Я – лишь раб… – протяжно изрек он, приоткрывая рот и будто смакуя что-то в нем. – Я призван лишь внимать божественной благодати… А вы все досаждаете мне! – продолжал он, будто опомнившись, потому что приоткрытая им сегодня роль домашнего фанфарона мало гармонировала с всенародно соблюдаемым образом всевидящего и всезнающего патриарха.
Инесса врезала дрожь ладоней в подлокотники.
– Вы разрушили мою жизнь! – прерывисто заколола она.
– Знаешь, в чем беда вам подобных? Вы везде ищете какую-то трагедию. Вас что-то не удовлетворяет, вы плачете, вы даже назло кому-то можете лишиться жизни, лишь бы удовлетворить свое эго… Но к чему все это? И почему ваши беды должны быть существеннее бед остальных? – серьезно спросил Всемил, окончательно стряхивая с себя фиглярство только что отгремевшей сцены.
– Вы такой риторикой можете нивелировать абсолютно все проблемы, грызущие людей, – низким несмотря на громкость голосом отрезала Анисия.
Ее начинала захватывать знакомая необратимость неконтролируемого бешенства.
– Быть может, все наши проблемы и есть ничтожны. Девиц древности нисколько не оскорбляло, что их буквально продавали замуж. А затем прибежали либералы и рассказали им, что это дурно, – чванливо отозвался Всемил.
Анисия закатила глаза, пока Инесса поводила челюстью.
– Вам по сухим фактам, очевидно, виднее, что чувствовали девицы древности, – прошипела Анисия.
– Потому что… это мои беды, – запоздало прошептала Инесса.
– Не берите пример с вашей матери. В нашей культуре слишком принято страдать, будто ничего другого не остается. Только вот страдания – такая же эгоистическая пустота, как и счастье.
Инесса снова выбежала из залы.
– Одни капризы… И разводится-то из каприза. Как из каприза замуж выскочила тогда. Ты думаешь, ее туда гнали? Слушай ее больше. Агата ее же и отговаривала. Но Инесса решила поиграть во взрослую, самостоятельную девицу.
– Должно быть, отчий дом был для нее не слишком приветлив, – съязвила Анисия.
– В бешенство впала, что ее смеют разубеждать, – продолжал Всемил нерушимо. – А разводится – то она теперь потому только, что Виктора не удалось под себя подмять.
Анисия понимала, что теперь нужно откланяться. Но будто пришкварилась к своему креслу. И отнюдь не из-за ожидания повторного схождения Алеши.
– Я бы с радостью душу дьяволу продал, – ни с того ни с сего поведал Всемил разверзшейся тишине. – Но дьявол с предложениями медлил. Пришлось выкручиваться самому.
Он сделал паузу, ожидая смешков от Анисии, пока та сидела и поражалась, насколько ей антипатичен этот человек, которым она грезила в детстве и за которым бежала по затемненным гостиным, воображая, что он вернулся забрать ее. Как часто теперь на многое становилось все равно… Линяла краска на первооткрывательствах детства, а с ними уходила и боль отверженности миром. Замещаясь… горьковатой констатацией, что на самом деле ей никто особенно и не нужен, что выживет она без кого угодно. В то же время ее не покидала поверхностная ущербность этого открытия. Хотелось любить до язв, совершать глупости, портить нервы окружающим собственной незрелостью, себялюбиво заставлять всех спасать себя… Словом, быть героиней.
– Пришлось все брать в свои руки. Ты не думай, дорогуша, что я ушел из-за тебя или твоей матери… Вы значения вовсе не имели. А имело только искусство. Только то, как я провожу через себя малейшие события своей жизни, чтобы слепить из них что-то пригодное. Я спросил себя, что во мне есть такого, чтобы по-особому смотреть на окружающую действительность и уникально пропускать ее через себя. И я ужаснулся, потому что ответил сам себе совершенно прямолинейно – ничего. И я решил свою жизнь раздвинуть. Не сидеть у себя в именье и не писать про полгода в беспамятстве из-за того, что возлюбленный потанцевал с другой. И про свои ленивые неудовлетворенности ото всего на свете. Меня тяготило это облепляющее счастье отсутствия… Я желал жизнь описать, настоящих людей и их темные побуждения, их сломы. Не придуманных мною призраков с парой строк в диалоге… А накал и разложение, о которых я ничего не знал. И которые из-под пера мне подобных выходили фальшивыми. Не знаю, кого они вообще способны были поразить. Вот Достоевскому повезло здесь. Он хлебнул глубинной жизни, которую никто из нам подобных больше не мог видеть. И взгляни, чем он стал!
Получая письма, как они с Анисией мерзнут и нуждаются в этом грязном, враждебном Петербурге, Всемил поочередно спускал по слезе из каждого глаза и, схватив стальное перо, чутко прислушивался, что же трепещет в нем при этом. Чудо, но чувства в его причесанной, привыкшей получать все по щелчку душе и впрямь пробудились! Работа закипела, повалили пьесы о судьбе несчастной оставленной матери. Всемил воодушевленно описывал себя новым Печориным, не без зазнайства самобичуя себя и упиваясь глазурью вынутых из себя пороков. Именно тогда Всемил распознал, что самый лживый образ в романе – это проекция писателя, идеал, которым он смотрит на себя изнутри. И который, даже критикуя, вылизывает вместе с зеркалом. Он то убивал себя на дуэли, то вешался. Однажды его даже зарезала собственная выросшая дочь.
Всемил бешено, зверски страдал по любимой жене, по смышленой Анисии, но упоение новыми страницами, вырывающимися из него органично и быстро (не то, как бывало прежде – целыми годами!), перекрывало все. Критики хвалили глубину проработки персонажей, гадая, кто из них автобиографичен. Этот эксгибиционизм позволил Всемилу с утроенным пылом обличать вслед за собой и падшее общество. Однако, он не забывал тут же блистать в нем с поджатыми губками. От переживаний Всемил даже занемог, и сердобольные друзья увезли его на курорт в Старую Руссу. Когда экстаз этой встряски прошел, он отдал жене все свои сбережения (в противовес планам Агаты) и добровольно завербовался на участие в Крымской войне. На войне для него стало в диковинку, что там все происходило не по его воле. Тем слаще было создать роман, где он собственноручно исправил это недоразумение. И персонажи – тени живых людей – прилежно заплясали под его дудку. Это наводило на дезориентирующую мысль, что и в жизни будет так же. Что главенствует надо всем его божественное сознание.
– Так или иначе, – ядовито произнесла Анисия. – Вашим потугам это не способствовало. Вы лишь испортили себе здоровье. Да и разум читателям.
Всемил странно улыбнулся. Анисию бесило, что выглядел он вполне сносно, даже благодушно! Никаких там окуклившихся глазок…
– А кого волнуют читатели? Они проглотят все более-менее оформленное, да еще и повсеместно разрекламированное по салончикам. Попавшее в злобу дня – какая пошлость! Но важен лишь я, лишь мое видение. А им я более чем доволен. Я слепил себя сам, и слепил умело. Я сделал то, что хотел. Захотел – и смог.
Анисия, которая набрасывалась на Полину, чтобы достроить собственную личность, чувствовала странное отупение, когда отец признавался ей в похожих манипуляциях с собой. Она не понимала, почему не ненавидит Всемила, а только безжизненными словами констатирует это про себя.
– И цена вас удовлетворяет?
Всемил откинулся в кресле. Анисия почувствовала, как ловит полузабытую волну упоения собственным сознанием, которое работало сейчас удивительно четко.
– Более чем.
– Я вам не верю. В вас не достает духу признать, что все это было зря.
– А что, моя любимая дочь, делаем мы в этой жизни не зря? Какие у тебя могут быть доказательства?
Анисия понимала, что ответ отца закономерен. И надеялась, что на его месте у нее хватило бы остроты ума произнести то же самое.
– Почем тебе знать, что зря? – повторил Всемил.
– А почем вам знать, что нет? Быть может, не изведав, как вы это называете, настоящей жизни, вы поднялись бы над реальностью, создав нечто, чего никогда еще не было. И это было бы куда ценнее, чем сухая констатация повседневности – кого вообще она способная удивить? Ведь, может, ценен даже не наш опыт, а то, как мы проворачиваем его, как взращиваем в себе, как преломляем. Человечество накопило уже достаточно знания, чтобы только его интерпретации хватило не на одно поколение.
Анисия потянулась почесать нос, но с досадой замерла, припомнив муштру Верховой о неподобающем поведении, которую, впрочем, обычно пропускала мимо ушей.
– Вот уж чего всегда было в изобилии, так это разврата! – продолжала она. – Здесь вы явно не новатор. Уж куда больше сил стоит держать себя в руках, чем впадать в повсеместную истерику.
Анисия гордо вытянула шею, хотя в глазах ее отнюдь не отобразилось непреложности ее позы.
– До меня никто не совершал с собой всего этого, уж поверь, – преспокойно отозвался Всемил, благоразумно подождав завершения этих многословных изобличений. – Они были лишь любители, этот Байрон со своей сестрой… Я же собрал все. Изведал вершины! Мне подвластны тончайшие тайны души. И знаешь, что? В них нет ничего особенного. Они приедаются, как и все остальное. И эти бесконечные обсасывания… Литературе, обществе… Как они налипают на зубах, господи боже… Меняются только даты, а суть этих пустопорожних сплетен остается. Даже среди тех, кто всеми силами из себя корчит голос поколения, новую форму. Суть одна. Погибнет наша цивилизация, отыщут наши опусы. И никто их не сможет расшифровать. А если и смогут – что они будут без контекста? Просто символы на бумаге.
– Тогда зачем вы ее мараете?
– Чтобы очиститься. Чтобы придать этому хаосу хоть какую-то удобоваримую форму. Да и не мог я вынести, что мое внутреннее поле останется ровным.