Темнеющая весна (страница 23)
Но все же… они стучат. Всосать бы всю красоту и ценность мира на годы вперед…»
40
Закончив читать, Анисия с выкрученным чувством отложила журнал, будто рядовую главу новой модной повести. Комната нисколько не изменилась – те же фисташковые цветочки, имитирующие свежесть и неуемные стремления эпохи Просвещения. Вот только прочитанное теперь не замять – слишком объемны те атласные воланы. Казалось, только что была впитана песня на незнакомом языке, где за незнанием текста можно выдумать какой угодно сногсшибательный смысл.
Напрочь забыла она, как мало знала и понимала жизнь тогда. То ли в двадцать лет, то ли полвека назад. С какой конечной тоской хотелось вырасти, пережить столетия, чтобы вырваться. Та эпоха одолжила ей лишь три пути – приживалка, жена или монахиня. Она могла бы быть проповедником на экзотических островах, сестрой милосердия… могла бы в одиночку пройти океан. И слишком часто думала тогда, что, будь богатой, вообще бы не играла с возможным замужеством и вела бы деревню.
О каком бы отчуждении от жены Игорь не сообщал, всегда было неизведанное за пределами ее досягаемости. Рюшечки умерших младенцев и закрытые двери спальни. Сестрой быть было легче – не примазывалась обязанность телесной жизни. Поиграться, улыбнуться, попросить защиты. Но как же будоражили закрытые двери их спальни… Мысль об этом обжигала гортань и легкие, но и возвышала животную ценность Игоря.
Где-то на задворках разума ютилась подленькая мыслишка, что Инесса, должно быть, не настолько хороша, раз ее муж так любил вечерами беседовать с Анисией. Игорь находил в ней желанную устойчивость, а Анисия в нем – недостающее ей наплевательство на предписанное. И тут же Анисия понимала, как мало в жизни воплощаются книжные надежды. И богатые господа, лишь выйдя из утонченных покоев, не прочь перечеркнуть жизнь какой-нибудь горничной. Попросту потому что последствий для них самих доселе не было.
Во время наступления французских войск Инесса и Игорь оставили ее с начинающим впадать в безумие Всемилом в подмосковном имении. Тогда Анисия даже была рада показать им свою полезность. А после войны их имение, пребывавшее в запущенном состоянии еще до мародерства французской армии, не смогло восстановиться и было засосано за бесценок. Тогда Игорь и Инесса облагодетельствовали ее. А Анисия вместо благодарности ощущала раздражение, что обязана быть признательной и полезной. Она не позволяла себе праздности и простоя, откладывая шитье или вышивку только перед сном в невыносимо проходной комнате. Мельчайшее изменение Инессы к ней она трактовала как усталость, озлобленность, помеху им. Анисия панически боялась, что у Инессы пропадет что-то ценное, и первым делом подумают на нее.
Не в силах унять пульсацию блестящих портретов военной галереи Эрмитажа, Анисия поднялась, чтобы вернуться к Павлу. Застать бы его сейчас непривычно одиноко сидящим в низеньком неудобном кресле.
И рассказать, почему хотелось тогда уехать в Сибирь вслед за осужденным Игорем. Как хотелось что-то совершить, прорвать заточение в том скудном времени. Иметь свободу хотя бы рубануть наотмашь.
Самое удивительное, что капризная Инесса, сжав губы, молниеносно собрав вещи и не слушая лавину сопротивления родных, потянулась вслед за Трубецкой и Волконской. А Анисия, так рассыпающаяся о подвиге, будто уже получила разрешение и пересекла все губернии, смирилась с постом последующих лет без них всех.
В письмах Инесса жаловалась на холод, боли в спине и руках… На обиды на мужа, тем более горькие, что некуда было больше идти. На его грубость. Должно быть, из-за собственного бессилия и чувства вины перед ней. Не выдержал Игорь ее самопожертвования, которого не ожидал. И не мог не вспоминать, как она потеряла последнего ребенка во время войны. Когда французы, отступая, заминировали Кремль, а Инесса получила ранение осколком Никольской башни. Вместе с возможностью стать матерью она будто утратила и взбалмошность самостоятельных решений. Быть может, именно потому она и не смогла разлучиться с мужем. Затолкала обиду вглубь, чтобы выжить.
Со стороны Игоря тогда это было что-то о несгибаемости, о том, чтобы засвидетельствовать хронос. Хотелось показать Инессе торжество русского духа, готового уничтожить свою древнюю столицу только затем, чтобы она не досталась чужеземцам.
Впрочем, Анисии хотелось услышать совсем другое. Что Павел тогда дезертировал ради нее.
– Я понимал, что обязан дойти, что иначе быть просто не может, – сказал бы Павел такие желанные, немыслимые для него сегодняшнего слова. – Что провидение не может не дать мне шанса в благой цели. Ведь на кону были твоя безопасность, свобода, жизнь. Но оно не дало. Сначала я попал к французам, попытался спасти себя… а меня нарекли предателем. Да мне все равно стало на все это в одночасье, на военную мою голгофу. Смрад, насилие попадают в эпопеи только походя, не заслоняя блеск эпохи. Меня не готовили ни к чему другому. Военное поприще представлялось чем-то предопределенно-простым. И я был послушен семье. Я вместе со всеми негодовал, когда нужно было негодовать, ликовал, когда ликовали прочие. А когда шел к тебе… то едва не впервые это был я настоящий, совершивший что-то свое. И этот самый пробудившийся «я» подумал, что не так и плохи французы. Что они делали такого, что не делали мы? Они на нас напали, но разве ни на кого не нападали мы? Лишь во время войны я понял, что взрослые подвержены иллюзиям даже сильнее детей. Только вот свои иллюзии мы почитаем за прозорливость. И я примкнул к русскому легиону.
– Я не осуждаю тебя. За одержимостью родиной стоит не слишком-то выгодная патриотам иерархия.
– Но осуждали прочие, – мерно отозвался бы Павел с ироничной горечью. – И будут осуждать веками, снова поднимаясь с колен. А ведь я сперва почувствовал себя на войне взбудораженным. Хотел мир познать, показать себя. Ликовал, когда бой кончался, а я был жив… Каким все становилось красочным! Отсрочившееся мучение… Нелегко солдату среди буйных трав. Тогда-то я и понял, насколько неотвратима вообще смерть. Мы ведь все плавали в этом флере гусарского разгула, чести умереть за родину… вместе было не так страшно. Но ведь… если дано нам богом чувство страха ради собственного спасения, неестественным оно быть не может. Ради чего мы тогда обуздывали естественное в себе и называли это неподобающим? Чтобы получить доблестного генерала Ермолова? Лакомящегося собственными солдатами. В начале войны мы были тем сильнее и решительнее, что ровно ничего не знали о последствиях для себя, да и для прочих.
Большинство из нас готово было погибнуть за те места в иерархии, которые как-то инстинктивно заполонило. Но некоторые понимали, насколько обмануты. И дезертировали. Впрочем, на войне ни для кого хороших исходов не бывает. Крестьянам было хуже – их стали бы разыскивать, если бы устояла власть Александра. Надеюсь, что хоть кто-то из них пересек границы и нашел себе свободу. Они когда-то верили Александру, а я… верил Наполеону. Как последний дурак… верил ничтожеству. Что он освободит крестьян. Сделай он это – у Александра не осталось бы инструментов. Но и просвещенный европеец для себя решил сделать, как удобно, а не по совести. Побоялся бунтов разбуженной мужицкой силы, их запоздалой мести. Собирался проворачивать здесь то, что уже не получалось на родине. А это… это уродует нас, нас всех…
41
Анисия осталась одна в забытом богом именье после смерти Всемила. Как они объявили потом всем, от холеры. Страшилась и захватчиков, и собственных крестьян, вожделенно смотрящих на родовые безделушки. Держала в комнате вилы и готовилась никому не даться живой. И нечеловечески рыдала с какими-то жалкими подвываниями, когда сквозь нестройную военную корреспонденцию до нее дошла весть о гибели Павла. В первые мгновенья бледной разрезанной кожи появилась будто бы даже легкость, что наконец-то все прояснилось. И только потом все испачкалось кровью.
Хорошо, что, когда захватчики все-таки нагрянули, рядом оказался Алеша. Хотелось думать, чтобы занять место Игоря и Инессы, не подумавших об участи Анисии. Натянутый, сжатый, он цедил междометья сквозь зубы. Совсем не походил на себя довоенного, подмороженного благостью духовной карьеры. Он будто добровольно привел себя к оскопенству – появилось в нем тогда нечто неприемлемое для женщин даже в визгливом голосе. Лицо Алеши тогда было так похоже на него нынешнего и так изменено изнутри. Проступало что-то слизняково – безжалостное за намечающимися под глазами морщинками преждевременной иссушенности.
Он фанатично твердил, что сожжет их до одного. Анисия не слушала, но и от него не отходила, едва не цепляясь за его рукава. Конечно, он не мог совершить смертоубийства с его экстрактом веры, еще не раненой Дарвиновской теорией. Он ведь был до поразительного органичен в этих своих проповедях о всепрощении, отравлении местью. И вместе с тем было что-то в нем уже тогда, всосанное из православного надломления.
И вот Алеша, будто вовсе не боясь сторожей, тихонько запер снаружи главные двери именья. Уповая, что французы в дыму не сумеют отыскать другой выход, он поджог здание. Здание, в котором рос, все шероховатости которого знал назубок. Он загипнотизировано смотрел на занимающийся дым, слушал пьяный гогот еще ничего не подозревающих колонистов. Анисию, рыдающую, чтобы он отпустил людей, он затолкал в сарай и запер там. Ожесточенно он гнусавил, что они же ее первую обесчестят и убьют, как только кто-нибудь выдаст ее. Будто мало ей было прятаться в избе дворовой девки Маньки не только от оккупантов, но и от собственных крепостных, нанюхавшихся свободы и убивших Всемила.
Потом… Алеша не испытывал мук совести и сделал прекрасную богословскую карьеру. Во время процесса над Игорем после восстания на Сенатской он с немигающим оскалом выговаривал, что Игорь заслужил каторгу, что надо было вовсе его четвертовать, раз он покусился на божьего помазанника. А Полина, хозяйка модного салона, в ответ переводила тему на что-то более легковесное, поблескивая узлом Психеи. Натянутая вместе с пожиманием ключиц улыбка транслировала: «И что с того? Ах, не будем портить вечер вашими невыносимыми спорами!»
42
Ввалившись к Алеше поздним вечером, Анисия не застала там хозяина. Ее обступили разъяренные догадки, что Алеша с Полиной, что ему интереснее в постановке «Роковая женщина». Но она же никакая не роковая, а ее Полина… Просто Полина, в которой мужчины видят нечто архаичное. Ну почему, почему не могут они просто жить одной большой семьей без этих замалчиваний и тайн?! Неужто потому, что она им совсем не интересна? Они нисколько, нисколько не поняли ее!! Лицемеры, трезвонящие о нови, но пропитанные мелколичностными установками!
Канитель мыслей, неспособная застыть в логике, изводила ее, но и парадоксально делала мгновения отчетливыми.
Убежденная, что застанет их вместе, Анисия сорвалась к Полине. Она воображала, как разоблачит их. И, преисполненная торжественного молчания, повернется и навсегда исчезнет. От этой мысли по разогретому ее разуму разливалось удовлетворение. И она все больше распаляла себя, чтобы предстать перед любовниками в как можно более поруганных чувствах.
Она правда увидела Алешу почти сразу. Вот только ревность расступилась перед странностью его вида. Он, теребя волосы, топтался возле порога особняка, где обосновалась Полина, и глубоко, картинно вдыхал мутный петербургский воздух. Наконец, он неровно зашагал прочь, беспрестанно оглядываясь. Нервное напряжение последнего дня, укрепленное голодом и усталостью, двоило сознание Анисии. Обернувшись, она заметила разморено-сутулящуюся походку Игоря в силуэте, отдаляющемся от дома в другую сторону. Ее захлестнуло отвращение к ним всем, сжирающим себя в гордиевом узле надрыва.