Призраки в солнечном свете. Портреты и наблюдения (страница 14)

Страница 14

Слушатели зашевелились, обводя собравшихся глазами с видом «я же говорил!». Тут поднялась секретарша Роберта Брина, Нэнси Райан. Мисс Райан (Радклифф-колледж, выпуск 1952 года) поступила в труппу три месяца назад, по причине интереса к театру. Она из Нью-Йорка, синеглазая блондинка, высокая, под шесть футов ростом, и очень похожая на мать, без конца фотографируемую светскую красавицу, жену Уильяма Райнлендера Стюарта. Мисс Райан выступила с предложением:

– Мистер Уолмсли, если письма вскрывают, то, может быть, лучше писать открытки? Их можно читать не вскрывая, и они будут быстрее доходить.

Уолмсли явно не видел в идее мисс Райан плюсов – ни в смысле экономии времени, ни в смысле избежания неприятностей. Между тем миссис Гершвин вполголоса уговаривала Джерри Лоза ринуться в бой:

– Ну же, солнышко, спросите его насчет микрофонов!

Лоз поймал взгляд дипломата.

– Тут есть которые беспокоятся, – сказал он, – насчет такой возможности, что у нас в номерах будут микрофоны.

Мистер Уолмсли кивнул.

– По-моему, возможность – это мягко сказано. Исходить надо из того, что они там есть. Но, конечно, наверняка знать невозможно.

Последовала пауза. Миссис Гершвин теребила бриллиантовую брошку и, по-видимому, ждала, что Лоз поднимет вопрос о скрытых камерах, но он не успел, так как слово вновь взял Маккарри.

Он подался вперед, ссутулив мощные плечи. Его мнение такое, сказал он: хватит ходить вокруг да около, пора о деле поговорить.

– А дело вот какое: что отвечать, коли спросят о политике? Я имею в виду негритянский вопрос.

Заданный низким, тяжелым голосом Маккарри, вопрос этот прокатился по залу океанской волной, завладевая на своем пути безраздельным вниманием слушателей. Уолмсли заколебался, как будто прикидывая, нырнуть под волну или проплыть на гребне; одно было ясно – ему не хотелось бы встретиться с ней лицом к лицу.

– Вы не обязаны отвечать на вопросы политического характера, как и они на ваши. – Уолмсли откашлялся и добавил: – Это минное поле, и ходить по нему надо с большой осторожностью.

Поднялся ропот – совет дипломата явно никого не удовлетворил. Лаури начал что-то шептать Уолмсли на ухо, а Маккарри пошептался с женой, меланхоличного вида женщиной, которая сидела рядом с ним, держа на коленях трехлетнюю дочку. Потом он снова заговорил:

– Но нас точно спросят про негритянский вопрос. Они всегда спрашивают. Прошлый год мы ездили в Югославию, так там все время…

– Ну да, конечно, – бесцеремонно перебил его Уолмсли. – Для этого все и задумано. В этом-то вся соль, верно?

Слова эти, а может быть, тон, каким они были сказаны, явно пришлись публике не по нраву; и Джерри Лоз, о чьем бешеном нраве ходили легенды, напрягшись, вскочил на ноги:

– Так чего делать-то? Говорить правду, все как есть, или замазывать? Вам-то что требуется?

Уолмсли моргнул, снял очки и протер их.

– Нет, отчего же, говорите правду, – сказал он. – Поверьте мне, сэр, русские знают о негритянском вопросе не меньше вашего, и им на него абсолютно наплевать. Им важны заявления, пропаганда – то, что можно использовать в их интересах. Следует помнить, что все, что вы скажете в интервью, будет подхвачено американской прессой и перепечатано в газетах у вас дома.

Тут встала с места женщина – первая, открывшая рот.

– Мы все знаем, что дома у нас есть дискриминация, – застенчиво сказала она, и к ней все уважительно прислушались. – Но за последние восемь лет негры многого добились. Мы прошли большой путь, этого у нас не отнимешь. Мы можем с гордостью указать на наших ученых, артистов. И если рассказать об этом в России, то это, наверное, принесет пользу.

В том же духе высказались и другие. Виллем Ван Лоон, русскоговорящий сын покойного историка, ведавший в Эвримен-опере связями с общественностью, был «очень, очень рад, что этот вопрос так подробно обсуждается. На днях я записывал интервью с парой исполнителей на радиостанции для американских военных здесь, в Германии, и было ясно, что в этом пункте, в расовом то есть вопросе, надо быть крайне, крайне осторожным, учтя, что мы так близко от Восточного Берлина и возможность подслушивания…».

– Кстати, – негромко перебил его Уолмсли, – надеюсь, вы понимаете, что нас и сейчас подслушивают.

Ван Лоону это явно не приходило в голову, как и никому из собравшихся, судя по общему ужасу и испуганному озиранию вокруг с целью понять, на кого намекает Уолмсли. Однако подтверждения его слов, в виде таинственных незнакомцев, не обнаружилось. Ван Лоон говорил еще долго, но его бессвязная речь постепенно сошла на нет, как и само собрание. В благодарность слушатели похлопали дипломатам, и оба порозовели.

– Спасибо, – сказал Уолмсли. – Очень приятно было с вами побеседовать. Нам с мистером Лаури нечасто доводится дышать атмосферой кулис.

После этого режиссер спектакля Роберт Брин стал созывать исполнителей на репетицию, но переливание из пустого в порожнее по поводу «брифинга» продолжалось еще долго. Джерри Лоз высказался коротко: «Информации ноль». Миссис Гершвин, наоборот, была подавлена изобилием информации.

– Я просто убита, солнышко. Только подумайте, вот так жить! Все время подозревать и никогда не знать точно. Радость моя, но где же нам сплетничать?

Обратно в гостиницу меня подвез ассистент Брина, Уорнер Уотсон. Вторым его пассажиром был доктор Фабиан Шаппер, американец, оказавшийся студентом Германского института психоанализа. Ходили слухи, что его пригласили в российское турне на случай «стресса» у кого-нибудь из труппы. Правда, в последнюю минуту доктора Шаппера, к большому его огорчению, не взяли: начальство решило, что без психиатра, наверное, все-таки можно и обойтись; возможно, сыграло роль и то, что психоанализ в Советском Союзе не жалуют. Но тогда, в такси, он был занят тем, что уговаривал Уорнера Уотсона «расслабиться».

– Те, кто может расслабиться, – сказал Уотсон, зажигая сигарету заметно дрожавшими пальцами, – не возят такие спектакли на гастроли в Самоварию.

Уотсону под сорок. У него седеющий ежик и карие глаза с робким, безропотным взглядом. В лице его и манере держаться есть что-то размыто-кроткое, какая-то усталость не по летам. Начинал он актером, но с 1952 года, то есть с момента возникновения Эвримен-оперы, состоит при труппе. Главная его обязанность, как он выражается, – «заарканивать всякие штуки». В Берлине он последние две недели дневал и ночевал в советском посольстве, пытаясь хоть что-нибудь заарканить. Но несмотря на сверхчеловеческие усилия, многое так и осталось не заарканенным – например, паспорта, которые и сейчас, накануне отъезда, таились где-то у русских в ожидании виз. Возникли также сложности с поездом, которым труппа отправлялась в Ленинград. Постановочная часть затребовала четыре спальных вагона. На это русские категорически ответили, что предоставят три «мягких». Все три, плюс багажный вагон и вагон для декораций, будут прицеплены к «Голубому экспрессу», советскому поезду, который регулярно ходит из Восточного Берлина в Москву. Муки Уотсона происходили оттого, что он так и не добился от русских плана вагонов, а потому не мог начертить схемы, кому где спать, – и поездка воображалась ему некоей фарсовой Walpurgisnacht[37]: «полок меньше, чем людей». Не удалось ему и выяснить, в каких гостиницах остановится труппа в Ленинграде и в Москве, и проч., и проч. «Они никогда не говорят всего сразу. Только в час по чайной ложке. Сказали „А“ – значит, может, скажут и „Б“, но через сто лет».

Зато сами русские, похоже, не отличались терпением, которого требовали от остальных. Несколько часов назад из Москвы пришла телеграмма, от которой, как считал Уотсон, у него и стали трястись руки. «В случае недоставления партитур посольство Берлине сегодня вечером открытие Ленинграде будет отложено снижением гонорара». Советские уже несколько недель требовали партитуру, чтобы их музыканты начали репетировать заранее, не дожидаясь прибытия труппы. Брин не соглашался, боясь, что его единственный экземпляр оркестровки пропадет в пути. Но телеграфный ультиматум – особенно зловещая концовка – подействовал, и сейчас Уотсон ехал отдавать партитуру в советское посольство.

– Не надо волноваться, – говорил он, отирая с верхней губы капельки пота. – Я вот совершенно не волнуюсь. Мы все это заарканим.

– Постарайтесь расслабиться, – сказал доктор Шаппер.

Дома, в отеле «Кемпински», где жила труппа, я зашел поболтать с женой Брина Вильвой. Она этой ночью прилетела из Брюсселя, где советовалась с врачом. Ее уже давно мучили приступы аппендицита, и, летя позавчера в Брюссель, она понимала, что может понадобиться срочная операция, а тогда – прощай, Россия. В октябре прошлого года она десять дней пробыла в Москве, обсуждая устройство турне с Министерством культуры, – и это «захватывающее» переживание переполняло ее желанием снова там очутиться.

– Все в порядке, доктор сказал, можно ехать. Не представляла, как мне хочется, пока не стала думать: а вдруг не выйдет, – сказала она, улыбаясь.

Улыбка эта отражала не столько положение дел, сколько ее натуру, беспокойную, жаждущую угодить. У миссис Брин большие карие глаза и ямочки на щеках. Волосы цвета кленовых листьев подобраны кверху и заколоты громадными шпильками, которыми вполне можно убить человека. Платье на ней шерстяное, пурпурное. Пурпурный – основной цвет ее туалетов: «Роберт без ума от пурпура». Они с Брином женаты восемнадцать лет. Познакомились в Университете штата Миннесота, на театральном факультете. Какое-то время миссис Брин была профессиональной актрисой, даже играла Джульетту, но, как говорит один их знакомый, настоящее дело ее жизни – «Роберт и Робертова карьера. Хвати у нее бумаги – она бы завернула весь земной шар и вручила ему в подарок».

На взгляд поверхностного наблюдателя, нехватка бумаги миссис Брин не грозит: она повсюду ездит в сопровождении передвижной горы папок, писем и вырезок. Ее обязанность – вести международную корреспонденцию Эвримен-оперы и вообще следить, чтобы «все было хорошо». В этой второй своей ипостаси она и привезла из Брюсселя пакет с игрушками, которые будут розданы детям исполнителей в Ленинграде на Рождество.

– Если, конечно, удастся вырвать их у Роберта и упаковать. – Она указала на ванную комнату, где в ванне плавала армада заводных корабликов. – Роберт без ума от игрушек. Ужас просто, – вздохнула она, – как все это влезет?

Действительно, и спальня, и гостиная, служившая одновременно конторой, были до отказа забиты предметами, упаковка которых представлялась делом нелегким, вроде громадного качелеобразного механизма под названием «Релаксатор».

– Непременно возьму его в Россию. Он всюду со мной ездит. Не знаю, что бы я без него делала.

– Предвкушаете ли вы поездку на «Голубом экспрессе»? – спросила миссис Брин и преувеличенно обрадовалась, услышав, что предвкушаю.

– О, мы с Робертом все бы отдали, чтобы на нем прокатиться! Будет дивно, я уверена. Рассказов на всю жизнь хватит. Но, к сожалению, – голос ее вдруг преисполнился не слишком искренней грусти, – мы с Робертом решили лететь самолетом. Ну, разумеется, мы вас проводим – а когда поезд придет в Ленинград, будем стоять на платформе. То есть надеюсь. Честно говоря, не могу поверить, что это правда произойдет.

Она помолчала; нахмуренные брови на мгновение омрачили ее непорочный энтузиазм.

– Когда-нибудь я вам расскажу, как все было. Сколько людей хотело этому помешать! О-о, какие удары нам наносили! – Она ударила себя в грудь. – Настоящие, не фигуральные. И сейчас тоже. До последней минуты. – Она глянула на пачку телеграмм на столе.

[37]  Вальпургиева ночь (нем.).