Будь моей сестрой (страница 3)

Страница 3

Мороженое принесли в высоких прозрачных вазах: белы или розовы шары на дне. А ложек нет, как достать? Орька притворилась, будто так и надо, и милостиво кивала лакеям, расставляющим вокруг хороводы прозрачных ваз. Райский терем сверкал. Она заглянула в одну вазу: белый тугой шар на дне. Пахнет снегом и смородиной. Нет, не достать. Так и не попробовала. Села на балконе и стала пить молоко из голубой рюмочки. Смотрела на мутно море, и почему-то больше всего на свете хотелось улететь далеко-далеко, за синий «горизонт»… И небо там во сне было огромно!

После этого сна ее весь день качало, как пьяную.

– Ишь, с голодухи-то ветром шатат, – вечером, когда она серпом окашивала траву у школьных завалинок, чтоб не гнили, подошел Никифор Кривой, про которого дедо говорил, что тот – тайный купец по золоту и его надо пуще всего сторожиться. – Что, девка, от семьи-то одна ты осталась?

– Батя придет, – соврала Орька.

– Десять-то лет без права переписки? Ну! Не жди.

– Брат придет, – в это она верила.

– Без вести-то который? И-и, скореича дедо твой подземной норой с того света вывернется… – Он напоказ вытащил из-за пазухи половину громадной румяной ржаной ковриги. – Не покажешь ли, где дедынькины штоленки-то тайныя, а? Пропадешь ведь. Глядеть жалко. Смотри, в Ныроб, в детдом для детей врагов народа заберут, там от тебя и глаз не останется.

– Я – мала девка, – сквозь зубы, шалея от запаха хлеба, ответила Орька. – Чем знам, про что ты?

Никифор плюнул, спрятал ковригу и отошел. Две старухи-икотки смотрели на Орьку из-под козырьков черных ладоней от соседнего прясла, перешептывались. Видели Никифора-то. Одна вдруг затряслась и, тыча в Орьку пальцем, на вдохе завела утробным, мужичьим голосом пошибки:

– Какая она, какая! Ох ты, какая она, какая! Ох ты…

Орька убежала в школу. Прижалась к печке, где у нее томился чугунок со щами. Тошно как. Черт с ним, с Никифором, все равно Орька не знат, где нещечко у мужиков припрятано, – братка вернется, заберет. Худо, что у людей она на примете. Смооотрят уж. Говорят, пошибка пошибку чует… Неужели она будет – вот така же, как эти старухи? Нет уж, пусть бы пошибка у нее была добрая! Правда подарила бы злат терем! Заставляла бы людей помогать ей! Она же спрашивала, чего Орька желает? Ну-ко!

Ночью на чердаке, скрючившись от холода под шалью, вдруг поняла, что золотой сон про терем над морем – это пошибкин совет: бечь отсюда. А правда. Что ее тут держит? Сныть и крапива, от которых бурчит живот? С гор ей надо, если по карте СССР, вниз по Вишере, потом по Каме, в город Молотов, потом на запад, в Ленинград и дальше. Брата Наума искать. А пошибка поможет.

Утром в класс вплыла председательша. Плевать ей было на семейство крестоцветных:

– Где тут Кержакова-то девка? Ты?

Орька встала. Сердце покатилось вниз, грохоча, как камень с обрыва. Ночью надо было убежать к Науму, сразу! Все, донес Никифор! Не успела!

Председательша зыркнула на учительшу:

– Как она, грамотна? Ну-ко выпиши ей свидетельство, что кончила она семь классов. Да годов прибавь, пиши, что четырнадцать! Пиши, не разговаривай, фифа!

Повезло, не в детдом, не арест.

Пошибка помогла!

Попросту народу в селе не хватает, дак определили Орьку в больши девки, во взрослые – на работу. Почту возить вместо деда Тита, а куда того дели – известно.

На бусой кобыле Елке двенадцать верст до соседнего завода, нынче охотколхоза «Красный Пыж», там почту ополовинить, а потом еще три версты до ИТЛ, на посту почту конвою сдать, и обратно – тридцать верст лесом через день.

Хорошо, Елка, лошадушка Титова, смирная, дорогой этой с жеребят ходила, лет десять уж. Сама у речки останавливалась попить, а потом к озерку сворачивала, где Тит рыбку ловил, вон и удочки в кустах тоскуют. Орька наткнулась, купаясь, на морду. Дохлую рыбу выкинула и поставила мордку тако же, как у Тита стояло. На обратном пути там оказалось с десяток окушков. Спасибо Титу, ну-ко бы ему легче там было, куда угнали! Пособи ему, пошибка! Орька живенько костерок под скалой развела, где у Тита было приспособлено, окушков коих на камнях нажарила, коих в золе в лопухах запекла. И наелась, кажись, впервые в жизни. Повезло ведь с работой-то! Только Тита жалко.

А в другой день в селе почту принимать, разбирать да разносить. Писем-то немного, газеты разны, свинцом рязят, краской черной, их надо в конторе кажду в свою стопку подшивать… Потом от пальцев покойником несет. Но вроде и не трудна работа. Только ездить страшно. Так страшно, что Орька поначалу дорогой-то все бабкины наговоры то ли вспомнила, то ли заново сочинила, то ли пошибка ей нашептала. От зверя, от человека… Пошибку Орька уговаривала их с Елкой оберечь и еще лешему кланялась у дыроватых выворотней. Но лес что? Не злой и не добрый. Белки трещат, сороки. Глухари грузно взлетают, в сумерках – вальдшнепы урчат, долгоносые, рвут небо поперек дороги. Из зверей видела только ежей да разок зайца. Попривыкла вскорости. То ли пошибка оберегает, то ли леший, то ли дорога торная. Как этап прогонят в зону – смердит потом, пока дождями не смоет. Зверь брезгует…

Хорошо было в лесу, потому что без людей. Людей ей и в деревне хватало, хоть деревня пустела: вон и Никифора арестовали, и бабу Маланью, которая ему мужнино золотишко продавала, край дак пришел. Ребят ее малых в детдом увезли, в избе сделали агитпункт. И все равно, больно много людей в деревне, и люди – злые. Когда письма разносишь, страшно в ограды обжиты заходить, кобелей-урванов, на цепях хрипящих, сторожиться, в окошки мыты стучать:

– Вам почта!

Бабы охали, мужики – рудничным матом. За казенны конверты, за повестки да извещения, после которых в избах поднимался вой, гнали из оград взашей:

– Куурва белоглаза! Черту кочерга! Вот щас кобеля спущу!

Обидно, да люди есть люди. Мало кто от горя и от страха в себе остается… Но бывают ведь хороши люди. Вот тетя Дуся, добренька, стала ей за каждо письмо из самой Москвы от сына-курсанта по горстке сухариков давать, а то и сахару кусочек. И Орька, как московское Мишино письмо, кричала ей в окошко весело:

– Письмецо вам, тетечка!

Раз, уж после того, как середи лета собак-то, и цепных, и лаек охотничьих, конвой что-то по всем дворам пострелял, пришлось казенно письмо в бывший родной дом нести. Повестка комсомольцу в армию. Ограда разорена, дровяник и сам на дрова разломали, огород в крапиве да в осоте, окошко разбито и марлей заплесневелой затянуто. Не житье городским тут, видать. Нюра-ворюга из-за прясла щурится, рот в курину гузку собрала. Орька кукиш ей показала, в мертвы окна дома закричала строго:

– Вам почта!

А комсомолец с вилами из стайки выскочил. Орька с испугу встала как вкопанная. Тот подскочил – глаза мутны, прыщи как клюква – замахнулся! Не ударил. Застыл, будто вилы в невидиму стену уперлись. Орька серый конверт ему аккуратно на вилы и наколола.

Камешки хрустели под подковами, высоко гудел ветер меж гор, а тут, в темном распадке, тихо, дорога набитая. Елка шла себе и шла, ходко, ровно. Спешить, знала, не надо. Иногда ей на уши, на челку садились желты бабочки. Орька больше ничего не боялась, доверяла пошибке. Защитит ото всего. По дороге новы журналы читала, а если не было – то «Географию» из школы, а то по сторонам смотрела.

Лес-то! До неба! Лето! Тетерка вон выводок, комышки пушистые, через дорогу переводит; в распадке лисята тявкают, сойки в елках верещат, а далеко, в просвете, на той горе вон за ущельем по курумам медведь бредет, рыжий… Земляники тьма на пригретых увалах! Елка ждала, пока Орька налакомится, сама паслась, и Орька кормила ее, подругу, ягодками с ладони… Мыла ее в речке, чистила скребницей, гривку в косички заплетала, и Елка стала красива-красива, и не скажешь, что старушка.

Скоро малина пошла, черника… Травы поднялись, и Орька в тоске по прежнему стала собирать их: череду, чистотел, марьин корень, ромашку, зверобой – под звучащий в уме бабкин говорок. Будто бабка рядом, вон за кустами, сама травы рвет. Это пошибка в ней, Орьке, говорит бабкиным голосом. Чтоб наука не пропала. Как собирать, как сушить… Старухи да бабы пучили глаза, когда вечером Орька проезжала к конюшне с ворохами трав. А ну и пусть. Орька и в конюшне под стрехой пучков навешала, и на своем чердаке, школьном. Пригодится. Травы пахли бабкой и матерью, летом, солнцем. Жить можно.

Потом опять грибы пошли, полно. Только успевай сушить. Мож, пошибка заставила и лес ей помогать? От людей-то вон защищает, бережет. Про травы бабкиным голосом бормочет… Сердце успокаивается. Может, пошибке и отслужить придется, да только это еще когда… А и пусть. Лишь бы помогала.

С августа пришлось Орьке не только до Пыжа да в зону ездить, а раз в три дня за двадцать верст в обратную сторону, вниз по Вишере, в большо село Красная Пристань, почту свою забирать – тамошнего почтальона забрали, куда всех забирают. Много кого уж по деревням не видно. Теперь не в город, а прям за Пыж в ИТЛ и возят, говорят, следователи, трое, прям там и сидят, разбирают… И этапы все чаще гонят, вот уж за месяц – третий вчера прошел. В школе осенью небось половина ребят без пионерских галстуков сидеть будет.

Орька думала, хоть денег добавят, раз она робит за двоих, да где там. И так заставляли из тридцатки-то рублей по десять на облигации сдавать какие-то, да взносы, да налог. Как получка, так председательша у кассы с тетрадкой и с коробкой. А Орьке хоть ватник бы спроворить да валенки к зиме, а то как она зимой почту возить будет? Материно да бабкино люди ведь растащили… На еду только на хлеб и соль и хватало, хлеб-то хорошо вон с черемшой да с грибной похлебкой, а потом? Об дорогу она собирала грибы и продавала на пристани речникам, сушены, а то и свежи. За Пыжом в други дни под густой лай здоровенных, видать, собак за высоким забором меняла грибы, окушков и ягоды у охранников на хлеб, чтоб самой в сельпо не покупать. Но к сентябрю накопила денег только на полваленка. Придется брату Науму еще подождать.

К холодам она перешила материн ветхий сарафанишко в кофту – хотела платье, да не хватило, ткань расползалась; стала пододевать братовы штаны и повязывалась шалюшкой. В шубенку она не лезла, так, накинуть, и то. Пошли утренники; трава пожухла; поздни зорьки стояли знобки, алы, чисты; по ущельям в темном пихтовнике до полудня шевелился, как живой, молочный туман. Согревалась Орька только у костерка под скалой у озера, когда рыбу жарила и грибы варила. Днем небо над порыжевшими горами разверзалось страшно сине, бездонно, в нем высоко и низко, со стонами, плыли на юг гуси-лебеди. К вечеру поднимался крепкий ветер, лес гудел, стонал, и Орька приезжала в деревню заледеневша, аж зубы стучали мелко и дробно.

В деревне тишь дак без собак-то. И жутко чего-то. Пусто, только в окнах огоньки малые, никого и не встретишь по потемкам-то. Ночевала Орька по-прежнему на школьном чердаке. Держала руки над лучинкой бабкиного светца, а саму колотило. Да еще боялась, кто огонек углядит – погонят, мол, пожара бы в школе не наделала, вражина.

Потом на Покров, дедову годовщину, учительша встретила ее, замызгану, в соплях, промокшу под дождем, с Елкой в поводу, и – точно пошибка ее торкнула – сказала, мол, что печи-то в школе не топишь, пора, как раз тебе перед работой! Отведи лошадь – да в школу, на тебе от классов ключ-то! И Орька опять спала, как царевна, в тепле на школьной печке, вечерами щурилась на лучинку и без спешки томила себе щи из последней крапивы с грибами да у открытой топки чаем травяным обпивалась с вяленой клюквой и с учительшиными сухариками.

Спасибо, пошибка! Кто Орьку жалеть будет, того не обидим!

Вон как тетя Дуся, сынок Миша ей ведь исправно письма шлет. Или вот учительше на седьмо ноября из района премия деньгами и отрез драпа, пальто сладить. Хорошо пусть хорошим-то. А у Нюры-ворюги дочь арестовали, письмо вон из Кизеловской зоны пришло!

Пошибка, ну-ко бы нам брат Наум письмо-то уж прислал, а? Открыточку хоть! Куда ехать-то к нему? В это Валкосаари, а дальше? Надо собираться!