Несерьезная педагогика (страница 6)

Страница 6

Судя по тону и выражению лица, это явно не его слова. Так, должно быть, говорили в приюте – панна Лоня или кухарка.

– Не надо так говорить, – замечаю я мягко, когда фельдшер уходит.

– Я ведь читаю, а он лезет.

Ему странно, что в госпитале двести семнадцать больных и раненых.

– Так вы, когда дежурите, должны всех осматривать?

– Нет, я осматриваю только новеньких, чтобы какого-нибудь заразного больного не поместили к обычным.

– А правда, что корь – заразная болезнь? Когда я болел корью, так задыхался, что говорить не мог. Батя тогда дал мне выпить керосина, получшело. Он никогда к врачу не ходил, сам все знал, как лечить.

– Твой отец был умный человек, – говорю я.

– Конечно умный, – согласно кивает он.

Меня так и тянет спросить, почему же он сказал, что, если отец не вернется, тоже хорошо. Нет, слишком рано.

Второе замечание.

– Слушай, Стефек, не называй пана Валентия «Валентий», говори – «пан Валентий».

– Я и говорю «пан Валентий».

Приютская привычка выкручиваться.

Я сам виноват; теперь, разговаривая со Стефаном, всегда говорю «пан Валентий». Вопрос существенный, особенно в интернате для сирот. Сторож, судомойка, прачка обижаются, когда дети зовут их по имени. В разговоре с детьми всегда следует говорить «пан Войцех», «панна Рузя», «пани Скорупская».

Подтверждение сказанному об интернате: болезнь сближает домочадцев. Недаром и родители, и дети охотно вспоминают – по крайней мере, хорошо помнят – пережитые болезни. В интернате же болезнь – это ненужные хлопоты, она часто способствует отчуждению.

Сколько я приложил стараний, чтобы он смог писать в постели! Пришлось вытащить все из ящика, поставить чернильницу в консервную банку, которую Валентий приспособил мне под пепельницу. Под ящик с одной стороны я подложил подушку, с другой – книги. Стефан поблагодарил меня улыбкой. Интернат не может позволить себе такую роскошь.

– Удобно тебе?

– Да, – и улыбка.

На этом столе Стефан навел порядок: сбоку – книжки, в щели между досками ящика – карандаш. Тяга к порядку у него врожденная. Ситуация новая, значит не подражает – действует самостоятельно.

Теперь сидит и переписывает из букваря стишок.

– Бе-лу-ю… белую… белую…

И заканчивает – мысль напряженно работает:

– Белую руба… белую ру-ба-шеч… рубашечку.

Вздыхает.

– Белую рубашечку… Дам ей в дорогу белую рубашечку.

И все-таки сделал ошибку – написал «блелую».

– Видишь, у тебя вместо «белую» – «блелую».

Улыбается смущенно:

– Я еще раз перепишу.

– Оставь, лучше после чая перепишешь.

– Нет, сейчас.

Снова тишина, прерываемая лишь его сосредоточенным шепотом. Мрачный – видит, что снова ошибся. В первый раз я, чтобы подбодрить его, сделал вид, что не заметил несколько ошибок, но теперь – нельзя.

Как-то вечером он плохо читал и сам не понимал почему.

– Потому что ты голодный, – сказал я тогда.

Интересно, запомнил ли он.

– Как ты думаешь, почему теперь хуже вышло?

– А ежели раз не выйдет, так потом все хуже и хуже выходит.

И – с отчаянием:

– Я еще раз перепишу.

Даже покраснел, кулаки сжал.

Я поцеловал его в макушку (идиотизм), он чуть отстранился.

– Сиро… сиротинка бедная…

И как раз на самом опасном месте, там, где в прошлый раз он пропустил целую строчку, Валентий приносит чай.

– В до-ро-гу… в дорогу дам ей… дам ей в дорогу…

Валентий кладет в стакан сахар. Стефан бросает взгляд и продолжает писать.

– Ножик нашелся, – говорит Валентий.

Стефан смотрит внимательно: ножик? Какой ножик? Подпер голову руками – того и гляди вырвется вопрос; но нет, преодолел соблазн – опять сосредоточен. Валентий улыбается, я делаю пометки, вкратце записываю интересный момент, Стефан ничего не замечает. И через мгновение, торжествующе, выжидательно:

– Готово, пожалста! – и улыбка.

– Хорошо, только ты проглотил одну букву. Хочешь сам поискать?

Пьет чай, хмурит лоб, ищет пропущенную букву.

Жаль, что я не посмотрел на часы – сколько времени он писал. «Часы, часы!» – сколько раз я себе твердил и всегда забываю.

Две мысли. Первая: я столько времени работал с детьми, но не обращал внимания на улыбки. Это слишком тонкое, незаметное проявление, оно не воспринимается сознанием. Лишь теперь я вижу, что это важно и достойно изучения.

Когда он меня спросил как бы небрежно: «Я смогу поездить на лошади?» – тоже с подкупающей улыбкой, я уклонился от прямого ответа: «Теперь скользко, лошади плохо подкованы – может, летом». Дети должны знать, что их улыбка нас обязывает.

Вторая мысль. Переписывание для детей – не бессмысленное действие, напротив, оно требует больших усилий: не пропустить букву, слово, целую строчку, не написать дважды одно и то же слово, не сделать ошибку, уместить слова в строке без переноса, постараться, чтобы буквы получились одинаковыми по размеру и стояли равномерно. Кто знает, может, именно в процессе переписывания ребенок вполне постигает текст? Понятно, что творческий ум скорее устанет от пассивного переписывания. Стефан, когда переписывал, напоминал художника, копирующего шедевр великого мастера. И как жаль учителя, который этого не видел, не ощутил этих усилий, но вынужден исправлять каракули в сорока тетрадках.

Трудность чтения для ребенка – не только в составлении слов из букв, но и в незнакомых словах и грамматических сюрпризах.

Вот он читает:

– Сол… сол-н… солн… сол-н-це… – Пауза: соображает, что это значит, и быстро, бегло читает: – Сонце.

То же и в стишке:

– Э-тим поль-ским се-ре-на… (с недоверием) се-ре-на-дам… серенадам… (себе под нос, вполголоса) что за серенады… – И вслух заканчивает: – Этим польским серенадам жаворонки нас учили.

Мы, акробаты беглого чтения, умеющие по двум буквам угадать слово, а по двум словам – предложение, уже не отдаем себе отчета, какие трудности преодолевает ребенок и какими способами пытается облегчить себе этот труд.

Как-то Стефан четыре раза прочел в тексте «Франек» вместо «Фелек». Я не стал поправлять. Когда он закончил читать, я спросил:

– Как мальчика звали?

– Франек.

– Ничего подобного.

– Ну Франек же.

– Спорим, что не Франек.

Читает:

– Фра… Фре… Фе… Фелек.

– Видишь, хорошо, что не поспорил.

– Ну ладно.

– Наверное, ты знаешь какого-то Франека?

– Знаю.

– А Фелека?

– Нет.

То же самое – на арифметике. Вместо «огурцы» он дважды прочел «груши».

– Пять груш, – сообщает он мне ответ.

– Вовсе нет.

Умолкает, после минутной паузы – решительно, почти гневно:

– Именно что пять!

– Пять, да не груш.

– А чего?

– Посмотри – узнаешь.

– Гру… огру… огу… огурцов.

– Вот видишь. Слушай, Стефан, может, ты волшебник? Фелеков во Франеков превращаешь, огурцы – в груши…

Его удивление, изумление: что это, как такое вышло? – так умиляет, что я его целую.

(Абсолютно лишнее – когда же наконец я от этого отучусь?)

Непонятные выражения его злят.

Читает:

– У торговки девять яблок. Сколько яблок у нее останется, если четверо мальчиков возьмут по два яблока каждый?

Под нос, вполголоса:

– Что еще за каждый… – И вслух: – Одно яблоко.

– Две монеты… Монеты – это я уже знаю, что такое, позабыл только.

Эта, казалось бы, нелогичная фраза содержит, однако, разумную основу: если он не знает, потому что забыл, то сможет вспомнить.

На двадцатой примерно задаче предлагает:

– Я буду читать про себя и писать вам, сколько выходит в ответе.

– Хорошо, а я буду кивать, если правильно.

Не он первый мне такое предлагает. Не знаю, в том ли дело, что ребенок хочет таким образом разнообразить работу, или есть у этого желания более глубокая подоплека – потребность сосредоточиться в тишине.

Вечер

Прочитал молитву, поцеловал мне руку (эхо родного дома, разоренного войной гнезда – одного из ста, тысячи, многих тысяч).

Пишу. Лежит тихо, глаза открыты.

– Пан доктор, а правда, что если побрить голову, то волосы больше не растут?

Боится обидеть меня, прямо спросив про лысину.

– Неправда, ведь бороду бреют, а она растет.

– У некоторых солдат бороды вот такие, до пояса, как у евреев. Почему?

– Обычай такой. А англичане даже усы бреют.

– А правда, что у немцев много евреев?

– И у немцев есть, и русские евреи есть, и евреи-поляки.

– Как это – евреи-поляки? Это что же, поляки, значит, евреи?

– Нет, поляки – католики. Но если кто говорит по-польски, хочет, чтобы полякам было хорошо, желает им добра – тот тоже поляк.

– Моя мама была русинка, а папа – поляк. А мальчики по отцу считаются… А вы знаете, где Подгайцы? Мой отец оттуда.

– Сколько лет твоему отцу?

– Сорок два было, а теперь сорок пять.

– Тогда тебя отец может и не узнать – ты сильно вырос.

– Я сам-то его узнал бы.

– А фотографии у тебя нет?

– Откуда! Но есть солдаты, на него похожие.

Тихо. Вечер – время необычайной важности для ребенка. Чаще всего – воспоминания, часто тихие раздумья и спокойные беседы шепотом. То же – в Доме сирот, то же – в летнем лагере.

– Вы пишете книгу?

– Да.

– Это вы сами написали мой букварь?

– Нет.

– Так вы его купили?

– Да.

– Наверное, полтину отдали.

– Нет, всего двадцать пять копеек.

Опять тишина. Закуриваю.

– А правда, что серой можно отравиться?

– Можно. А что?

Не понимаю, куда он клонит.

– Потому что были спички, и когда солдаты шли на маневры…

Это отголосок услышанного много лет назад, почти изгладившегося из памяти рассказа отца о разновидностях спичек… Когда отец был еще холост и служил в армии, в суп попала сера – солдаты отравились.

Дальше непонятно: Стефан говорит сонным голосом, все менее разборчиво, и засыпает.

Как горячо я желал в детстве увидеть своего ангела-хранителя! Делал вид, что сплю, а потом внезапно открывал глаза. Неудивительно, что он прятался. Совсем как в Саксонском саду[6]: вроде никто не охраняет, а выбежишь за мячом на газон – тут же появляется сторож, пальцем грозит. Мне было неприятно это созвучие: «ангел-хранитель» и «охрана».

Пятый день

Дудук хвалит Стефана: трудолюбив. Я зашел в мастерскую – пилит. Сил моих нет на это смотреть: доска ездит туда-сюда, пила тупая, прыгает, того и гляди руку поранит. Но я молчу. Какой смысл советовать быть поосторожнее? И так ведь непрестанно: «Не выходи босиком во двор», «Не пей сырой воды», «Тебе не холодно?», «Живот не болит?». Вот это-то и делает наших детей эгоистами, развращает их и оглупляет.

Из мастерской Стефан вернулся в шесть.

Не хочет ехать в воскресенье в Тернополь.

– Зачем? Неделя прошла – и снова ехать? А пан Валентий тоже с нами поедет? Мы там долго будем?

Не хочет писать брату письмо.

– Я же его увижу.

– А вдруг дома не застанешь?

– Ну ладно, давайте.

– С чего начнешь письмо?

– Слава Иисусу.

– А дальше?

– Почем я знаю?

– Напишешь, что хворал?

– Нет!

Я еле удержался от ехидного вопроса: «Ну а про пирожки с повидлом и зельц?»

Письмо короткое: я работаю в столярной мастерской, работа мне нравится, пан доктор учит меня читать и считать, можешь за меня не беспокоиться.

– Как подпишешь?

– Стефан Загродник.

– А может, напишешь: «Обнимаю тебя»?

– Не-е, не надо.

– Почему?

Шепотом:

– Я стесняюсь.

Предлагаю ему:

– Сам перепишешь начисто или сначала я, а потом уже ты – с моего листка?

Даю бумагу и конверт. Два раза начинал – не вышло. Столько бумаги перепортил. Ладно, завтра перепишет с моего листка.

Полтора часа без перерыва решали задачки по арифметике.

[6] Саксонский сад – один из старейших парков в центре Варшавы.