Век серебра и стали (страница 2)
Третьего отделения тайной канцелярии вдруг не стало. Никто не догадывался, что Александр II, взойдя на престол, распустит ее, освободит просторные дворцовые залы. Виктор, впервые прочитав новость в газетах, был только рад и решение поддерживал – просиживавшие кресла Третьего отделения солидные господа давно перестали быть дерзкими хищными птицами, готовыми к малейшей опасности. Они постарели, ссутулились, привыкли к вкусной еде, мягким подушкам, комфортной одежде, сладкой и беззаботной семейной жизни. Их когти притупились. А ведь каких-то двадцать лет назад именно они подталкивали к действиям императора Николая – может, без их ласковых подсказок он бы и не решился на столь жесткие, радикальные меры…
Бесчисленные советники, вливавшие яд в помыслы, Николая и погубили. Говорили, что Его Императорское Величество поскользнулся на лестнице и неудачно упал, ударился головой, долго мучился, стонал на белоснежных перинах в окружении тяжело вздыхавших священников и недовольно цокавших медиков. Скончался. Но знать, еще не утратившая остроты ума, всё понимала – да и не только знать; все заставшие события двадцатилетней давности. Ответ читался и в глазах Александра, стоявшего на той же самой лестнице со свитой совсем других коршунов: молодых, дерзких, голодных до власти. И понимающих, что память народа о жестоких расправах прочна, как гордиев узел: так почему бы не сделать Александра новым Македонским, знаменующим времена новых богов, людей, порядков?
Но это осталось в прошлом. Жандармерия, лишившись шефов, осталась у разбитого корыта и перешла в ведомство Министерства внутренних дел. Их всех, как голодных зверей с разных континентов, затолкали в одну новую структуру. Виктор помнил, как на общих собраниях им пытались доходчиво объяснить новый порядок. Получилось – в лучших традициях, шиворот-навыворот. Чтобы не плодить названий – полицейские такие-то, полицейские сякие-то, – всех поголовно стали звать жандармами, новую единую организацию – звучно, красиво, жандармерией. Только поделили служащих на два больших отдела: по делам исключительно внутренним и внешним. Получилось как в старой сказке про бедную падчерицу – в одном мешке и ячмень, и просо, полный кавардак.
Никого, конечно, не спросили. Практический смысл у затеи отсутствовал: жандармы продолжали преследовать, полицейские – патрулировать. Зачем все это устроили? Сет их знает – только добавилось путаницы и лишних бумажек. И еще эти новые дурацкие должности, звания… Вахмистр Виктор Говорухин! Ради богов, всех и каждого, что это такое?!
Да, проще, все было проще, даже год назад…
А уж двадцать лет назад – тем более.
Ведь он еще в те годы чувствовал, как в воздухе даже не носится – это еще цветочки! – а буквально искрит одержимость Востоком. Тогда, конечно, она проникала в бытовую кутерьму только сквозь прозу, картины и стишки. К слову, стишки Виктор никогда не любил – считал пустой тратой времени. Не для поэтов – они-то пусть творят что хотят, и так не от мира сего, – а для самого себя. Есть ведь вещи куда более практичные и приземленные. Но было в то время нечто… такое неуловимое, как покалывание на кончиках пальцев. Словно первый, мягкий минорный аккорд аскетичного пианино перед чем-то бо́льшим – громогласным свинцовым орга́ном.
Это самое бо́льшее случилось двадцать лет назад, в 1822 году, когда Жан-Франсуа Шампольон [2] расшифровал египетские иероглифы.
Тогда боги Старого Египта явили себя миру.
У усатого господина дернулся глаз.
Садясь в мягкое кожаное кресло, господин даже представить не мог, что ближайшие двадцать минут пробудет как на иголках.
Нет, тут же исправился господин, хуже: как на раскаленных углях.
Усатому господину рекомендовали это место друзья, коллеги, родственники, да даже случайные знакомые, иногда краем уха слышавшие разговор, поддакивали: мол, да, да, и мы были, и мы рекомендуем! Все говорили, что это лучшая цирюльня среброглавого Санкт-Петербурга, другой такой не сыщешь даже на самых роскошных улочках Лондона, Парижа или Праги; нужно вкусить сей опыт, восхищенно добавляли друзья и знакомые, как алхимическую prima materia [3], только тогда можно познать мир в полноте, получить ни с чем не сравнимые впечатления и сказать, что жизнь прожита не зря!
Умение здешнего мастера стало легендой, одной из тех, которыми живет любой уважающий себя город. Усатому господину постепенно становилось даже неловко, что все вокруг брились здесь, а он – нет. Так что в этот прекрасный во всех отношениях день он собрался, нацепил шляпу и дошел до цирюльни на втором этаже приличного доходного дома по адресу набережная Екатерининского канала [4], дом 35.
Сидел он в светлой комнатке, плотно заставленной мебелью: шкафчиком, столом, парой стульев и комодом с огромным зеркалом в дубовой раме. Но в отражение сейчас предпочитал не смотреть. При мысли открыть глаза во время бритья все существо усатого господина брыкалось, он начинал ёрзать в кресле еще сильнее.
Потому что руки, Сет побери, эти руки…
Может, друзья перехвалили мастера?
Цирюльник Алéксас Óссмий орудовал бритвой так искусно, что она плясала в его руках, притом сразу несколько разных танцев – от нежного вальса до озорной джиги. Но при первом взгляде на него в голову даже не приходила мысль, что такой человек может брить. Руки, как у мясника – сильные и грубые, все в мозолях, – скорее напоминали чугунные валики. Да и сам по себе цирюльник казался каким-то… угловатым, будто обелиск, выточенный из монолитного камня: мощного, крепкого, ли-шенного urea mediocrĭtas [5], всякого изящества и грации – качеств, как думалось усатому господину, столь важных для человека, одно неверное движение которого могло привести к весьма печальному исходу.
Но руки этого Алексаса Оссмия творили невероятное. Бритва скользила по белоснежной пене. Цирюльник словно играл на пианино с виртуозностью, выдававшей годы опыта.
– Готово. – Цирюльник совершил последнее воздушное движение бритвой и снял белое полотенце с шеи усатого господина.
– Вы уверены? – дрожащим голосом промямлил тот, зачем-то ощупывая шею.
– Уверенней некуда, – устало вздохнул Алексас.
Пришлось пересилить себя и открыть глаза.
С точки зрения стороннего наблюдателя, на лице господина, все еще усатого, ничего не поменялось: каштановая растительность по-прежнему топорщилась в обе стороны пушистыми мягкими помазками. Но усатый господин, большой педант, замечал малейшие отклонения от самолично принятой нормы – как дракон из старых северных сказок замечает пропажу каждой монеты из неисчерпаемой сокровищницы. Пригладив усы, с точки зрения же господина, теперь наконец-то выглядевшие по-человечески, он потер идеально выбритый подбородок. Присвистнул.
– Честно, я от вас такого не ожидал. Простите, но ваши руки…
– Руки делают, – парировал Алексас.
– А глаза боятся? – хмыкнул господин.
– Не-а. Боялись бы – руки б не делали.
Усатый господин уже было открыл рот, придумав колкое замечание – ex nihilo nihil fit! [6] – но благоразумно промолчал. Шмыгнул носом – и перевел тему, как часто делал в таких ситуациях, чтобы не показаться растерянным, глупым или, чего хуже, не желающим продолжать светскую беседу.
– Вы слышали про сердце Анубиса? Они везут его к нам! Это чудо, causa causārum [7] всей грядущей суеты. Поверьте, говорю наверняка, все департаменты взвоют! Говорю как бывший чиновник.
– Следую хорошему совету не читать газет по утрам, – пожал широкими плечами Алексас и принялся натачивать бритву, с силой проводя по грубому кожаному ремню.
– Честно вам сказать, мне даже трудно поверить, что такое оказалось возможно! Что это все, ну вы понимаете, возможно. Истинные чудеса вокруг! А кто считает иначе, что же, damnant, quod non intellĕgunt! [8]
Алексас, покончив с бритвой, беспокойно покрутил в руках кулон с солнечным скарабеем.
– Да уж, и не говорите…
Усатый господин помнил, как это случилось, – смутно, эфемерными, словно струйки сигарного дыма, образами. Будь он в те дни не так занят государственными бумагами, параллельно изучая латинский словарь – верно напирала жена, что uidquid latine dictum sit, altum videtur [9], – может, захлебнулся бы волной общей эйфории. Но когда Жан-Франсуа Шампольон научил мир читать иероглифы, люди перевели тексты: со стен гробниц, с уцелевших папирусов, фигурок, сфинксов и обелисков, – и тогда…
Поняли, что магия Египта – реальна, что боги его – реальны. И посмертная жизнь – тоже.
Словно в доказательство, боги Египта заявили о себе, чтобы ни у кого больше не оставалось сомнений. Они снизошли, ничего не требуя, не диктуя законов, – просто дали понять, что люди не ошиблись. Тогда мир сошел с ума: может, от откровения, а может, от невероятного аромата, что источали божества, от их золотого с бликами лазурита сияния. Первые годы были страшными, но в то же время неуловимо-прекрасными – как пир во время чумы.
Время шло, и все поголовно, от прачки до двоечника-гимназиста, кинулись изучать древние тексты, часами сидели в библиотеках. Мир, наполненный светом новых богов и орошенный густой кровью восстаний, менялся. В городах появились новые храмы: в каждой столице – в честь своего бога. А сам Египет стал местом паломничества: там археологи продолжали копать в бесконечном поиске новых знаний, новых откровений.
И они их получили.
Когда откопали настоящее, черное, бьющееся сердце Анубиса – это господин помнил хорошо, – даже последние скептики убедились в реальности нового мира. Теперь научное сообщество, вечно ищущее lapis philosophorum [10] чистого знания, на мгновение сбросило серый нафталиновый хитин консервативности и принялось гадать: что это вообще такое, что оно значит, найдут ли сердца других богов?..
И вот: сердце Анубиса пусть на несколько дней, но в Санкт-Петербурге…
Усатый господин повернулся к распахнутому окну – его привлек ворвавшийся внутрь медовый запах цветущей весны. Тот колокольным звоном напевал о том, что уже через несколько дней наступит Пасха. Усатый господин не помнил, когда сирень зацветала так рано, к празднику, тем более – после такой-то убийственно холодной зимы, когда от одного прикосновения мороза можно было окоченеть, а дрова в доходных домах (и, поговаривают, даже в самом Зимнем дворце) кончились напрочь.
Вдалеке, за чередой ажурных домов, дымом возносящихся кверху и мерцающих в отблесках серебряных шпилей, высились купола собора Вечного Осириса – огромные, искрящиеся изумрудным стеклом, они напоминали три оазиса, нависающие над городом.
– Прошу прощения, – господин вдруг сморщился. – У вас не будет спирта?
– Простите? – не сразу сообразил цирюльник.
– Спирта, – повторил господин, когда Алексас повернулся к нему. – По-моему, у меня на щеке небольшой порез. Сущие мелочи, хотя, конечно, не стоит забывать о важнейшем принципе memento mori, но сейчас не об этом! Просто…
На пустяковой царапине, даже ребенку не страшной, проступила капелька крови – крохотная, меньше и представить сложно.
Алексас Оссмий эту капельку увидел.
И тут же свалился в обморок.
Алексас Оссмий не переносил вида крови.
Велими́р изучал яйцо с таким неподдельным интересом, будто в нем крылся смысл бытия. Впрочем, по утрам гранд-губернатор Санкт-Петербурга смотрел так абсолютно на всё. Морок спадал только после третьего умывания и плотного завтрака – мир наконец-то становился простым, привычным. Без философии.
На продолговатом столе просторной обеденной залы стоял привычный набор, без которого гранд-губернатор не мог представить своего существования: фарфоровая чашка крепкого черного кофе, только из турки, два яйца в серебряных рюмках, такой же серебряный графин с горлышком в форме головы петуха и ножками-лапками (внутри, увы, постоянно оказывалась вода), телячья вырезка и хлеб с толстым слоем сливочного масла.
Велимир всегда предвкушал завтрак с ночи. Сейчас его глаза чуть ли не слезились от наслаждения и вожделения. Он поправил салфетку на груди, глубоко вдохнул и запустил ложку в яйцо – скорлупка сверху была заблаговременно снята.