Культура и империализм (страница 9)
В основе этих оценок лежит тот неоспоримый факт, что в XIX веке в Великобритании и Франции, а позднее и в других западных странах (особенно в США) сформировалась беспрецедентная по своим масштабам власть, на фоне которой меркнут Древний Рим, Испания, Багдад или Константинополь[124]. XIX век стал пиком «подъема Запада», и власть Запада позволила метрополиям приобрести и собрать под своим управлением поистине удивительную по своим размерам территорию и количество населения. Считается, что в 1800 году западные державы заявляли претензии на 55% территории планеты, но фактически владели примерно 35%; к 1878 году этот показатель составлял уже 67%, а темпы прироста составили 83 тысячи кв. миль в год[125]. К 1914 году годовой уровень прироста достиг фантастических 240 тысяч кв. миль, а Европа контролировала уже примерно 85% поверхности суши в форме колоний, протекторатов, зависимых территорий, доминионов и содружеств[126]. В истории не было примеров ни такого масштаба колоний, ни такого полного доминирования. В результате, как пишет Уильям Макнил[127] в книге «Гонка за власть», «мир был объединен в единое взаимодействующее целое, как никогда ранее»[128]. Да и в самой Европе к концу XIX века едва ли можно было найти такой уголок, который не был бы затронут имперскими реалиями. Экономика жаждала заморских рынков, сырья, дешевой рабочей силы и плодородной земли, а военные и внешнеполитические ведомства все больше и больше нацеливались на заключение крупных договоров по отдаленным территориям и большому количеству подчиненного населения. В тот момент, когда западные державы не находились в тесном, иногда безжалостном соревновании за колонии друг с другом, – а все модерные империи, по словам Кирнана[129], имитировали друг друга, – они усердно занимались обустройством, изучением, наблюдением и, разумеется, управлением территориями, находившимися под их юрисдикцией.
Как ясно показал Ричард ван Альстайн[130] в работе «Взлет американской империи», американский опыт с самого начала опирался на идею «imperium – доминиона, государства или суверенитета, увеличивающего свое население и территорию, развивающего свою мощь и силу»[131]. Североамериканские территории следовало освоить или отвоевать (с удивительным успехом); туземное население следует подчинить и либо уничтожить, либо переселить; а когда республика наберет возраст и силу в рамках полушария, то в качестве жизненно важных для американских интересов были обозначены отдаленные территории, которые следовало освоить и завоевать, – к ним относились Филиппины, Карибы, Центральная Америка, «Варварский берег»[132], некоторые части Европы и Ближнего Востока, Вьетнам и Корея. Удивительно, но связанный с Америкой дискурс, провозглашавший уникальность, альтруизм и мир возможностей этой страны, был настолько влиятелен, что слово «империализм» в отношении культуры, политики или истории Соединенных Штатов использовалось крайне редко вплоть до недавнего времени. Но связь между имперской политикой и культурой на удивление прямая. Американские оценки американского «величия», расовой иерархии, опасностей других революций (Американская революция[133] считалась уникальной и в чем-то неповторимой[134]) оставались постоянными и подавляли или затушевывали имперские реалии, пока апологеты американских интересов настаивали на невинности, благодетельности и свободолюбии страны. Этот культурный тип с безжалостной точностью воспроизведен Грэмом Грином в образе Пайла в романе «Тихий американец».
Для жителей Великобритании и Франции XIX века империя была главным объектом непринужденного культурного внимания. Британская Индия и французская Северная Африка играли не поддающуюся оценке роль в воображении, экономической и политической жизни, в социальной ткани британского и французского общества, и если мы упомянем такие имена, как Делакруа, Эдмунд Бёрк, Рёскин, Карлайл, Джеймс и Джон Стюарт Милль, Киплинг, Бальзак, Нерваль, Флобер или Конрад[135], то мы разметим только небольшой угол на карте обширной территории, которую покрывал их безмерный коллективный талант. В этот мир входили ученые, управленцы, путешественники, торговцы, парламентарии, купцы, романисты, теоретики, биржевые спекулянты, авантюристы, визионеры, поэты, маргиналы и аутсайдеры самого разного толка в удаленных владениях двух имперских держав, каждый из которых способствовал формированию той колониальной реальности, которая существовала в центре жизни метрополии.
Под термином «империализм» я буду подразумевать практику, теорию и оценки центра метрополии, который управлял удаленной территорий; суть «колониализма», который почти всегда оказывается следствием империализма, состоит в устройстве поселений на удаленной территории. Как пишет Майкл Дойл[136]:
Империя – это отношения, формальные или неформальные, при которых одно государство осуществляет контроль над деятельным политическим суверенитетом другого политического общества. Контроль может осуществляться посредством силы, политического сотрудничества, экономической, социальной или культурной зависимости. Империализм – это просто процесс или политика установления и поддержания империи[137].
В наше время прямой колониализм уже в целом завершился, а империализм, как мы увидим, продолжается там же, где он существовал до этого, в культурной сфере, а также в форме специфических политических, идеологических, экономических и социальных практик.
Ни империализм, ни колониализм не сводятся к простому действию по собиранию и завоеванию территорий. Они поддерживаются и, возможно, даже подталкиваются мощным идеологическим тезисом, будто некоторые территории и народы требуют и молят о подчинении. Также они поддерживаются формами знания, связанными с подчинением: тезаурус классической имперской культуры XIX века заполнен такими понятиями, как «низшая» или «подчиненная раса», «зависимые народы», «зависимость», «экспансия» и «власть». На основе имперского опыта прояснялись, укреплялись, критиковались и отвергались культурные термины. Даже если принять любопытную и допустимую идею, продвигавшуюся сто лет назад Дж. Сили, что некоторые европейские заморские владения были приобретены по случайности, то никакое, даже самое причудливое воображение не позволит говорить о случайности их постоянного и систематического расширения и управления, не говоря уже о все более авторитарном стиле администрирования и явном присутствии метрополии в колониях. Как писал Дэвид Лэндис в «Раскованном Прометее»[138]:
решение некоторых европейских держав… основать «плантации», то есть осваивать свои колонии как постоянное предприятие, было – что бы мы ни думали о его моральности – поворотным изобретением[139].
Именно этот вопрос и беспокоит меня: с учетом изначально неясных, размытых мотивов движения к статусу империи со стороны Европы, как эта идея и практика обрели прочность и ясность постоянных предприятий, какими стали империи ко второй половине XIX века?
Первенство Британской и Французской империй ни в коем случае не должно скрыть от нас значительную модерную экспансию Испании, Португалии, Голландии, Бельгии, Германии, Италии, и – пусть и в ином смысле – России и Соединенных Штатов. Россия приобретала свои имперские территории почти исключительно путем присоединения. В отличие от Британии и Франции, прыгнувших на тысячи миль от своих границ на другие континенты, Россия двигалась, заглатывая все земли и народы у ее границ, и распространялась таким образом на юг и восток. Но в случае Британии и Франции значительные расстояния до привлекательных территорий подразумевали проектирование разветвленных интересов. Это также будет в фокусе моего внимания, отчасти – поскольку мне интересно разобрать арсенал культурных форм и эмоциональных структур, производимых им, отчасти – поскольку я вырос в мире заморского владения и до сих пор живу на такой территории. Совместный статус супердержав, в котором Россия и США продержались менее полувека[140], происходит из совсем другой истории и других имперских траекторий. Есть несколько вариантов подчинения и реакции на него, но предметом моей работы будет «западный» вариант господства и сопротивление, которое он вызвал.
В процессе расширения великих западных империй фактор выгоды и надежды на дальнейшее обогащение, безусловно, имел огромное значение: об этом свидетельствует непрекращающийся на протяжении несколько столетий ввоз пряностей, сахара, рабов, каучука, хлопка, опиума, олова, золота и серебра. Свою роль в развитии империализма и колониализма играли инерция, инвестиции в долгосрочные предприятия, традиция, рыночные и институциональные силы, поддерживающие функционирование предприятий. Но империализм и колониализм состояли не только из этого. Заинтересованность в них не ограничивалась выгодой. Это была заинтересованность в постоянном обращении, движении, которое, с одной стороны, позволяло достойным мужчинам и женщинам принимать тезис о том, что эти удаленные территории и их исконных деятелей следует покорить, а с другой – наполняло метрополию энергией, чтобы те самые достойные люди могли осмыслять imperium как длительную, почти метафизическую обязанность по управлению низшими, зависимыми, менее продвинутыми народами. Не следует забывать, что внутри метрополии сопротивление империям было очень слабым, несмотря на то что их формирование и сохранение происходило в противоречивых и даже невыгодных условиях. И дело не только в огромных лишениях, которые приходилось терпеть колонизаторам, но и в постоянно присутствовавшем риске, который базировался на физическом неравенстве между небольшой группкой европейцев, находившихся на огромном расстоянии от дома, и значительно превосходившим их численно коренным населением. К примеру, в Индии к 1930-м годам «около 4000 британских государственных служащих при поддержке 60 000 солдат и 90 000 обычных граждан (в основном торговцев и духовенства) пытались управлять страной численностью 300 миллионов человек»[141]. Можно только догадываться, какая воля, уверенность в себе, даже самомнение требовались, чтобы поддерживать такое государственное управление, но, как мы увидим в текстах «Поездки в Индию»[142] и «Кима»[143], эти качества ничуть не менее важны, чем количество солдат в армии, чиновников на государственной службе, как и те миллионы фунтов, которые Англия получала из Индии.
Конрад убедительно показал, насколько предприятие империи зависит от идеи наличия империи, а вся подготовка к нему происходит внутри культурных рамок. Затем империализм приобретает определенную связность, богатство опыта и наличие управителя и управляемого внутри культуры. Как сформулировал один проницательный современный исследователь империализма:
Модерный империализм возник приращением элементов разного веса, и этот процесс можно отследить на протяжении нескольких исторических эпох. Возможно, его истинные причины, как и причины войны, можно найти не столько в ощутимых материальных желаниях, сколько в неприятном напряжении в обществе, вызванном классовым разделением и проявившем себя в искаженных идеях, царивших в умах[144].
Еще одно меткое указание на то, как ключевые факторы напряжения, неравенства, несправедливости в обществе метрополии отражались и перерабатывались в имперской культуре, приводится выдающимся историком-консерватором Д. К. Филдхаузом: «Базис имперской власти составлял психологический настрой колониста. Его принятие субординации – как в позитивном смысле общего с родным государством интереса, так и в неспособности породить какую-либо альтернативу – и делало империи устойчивыми»[145]. Филдхауз анализировал поведение белых колонистов в Северной и Южной Америке, но его главный тезис выходит за пределы этой темы: устойчивость империи поддерживалась обеими сторонами, как правителями, так и далекими подчиненными, и у каждого из них был свой набор интерпретаций совместной истории: со своей перспективы, со своим историческим чувством, эмоциями и традициями. Воспоминания современного алжирского интеллектуала о колониальном прошлом своей страны сосредоточены на нападении французских солдат на деревни, пытках заключенных во время освободительной войны, ликовании после обретения независимости в 1962 году. В то же время его французский коллега, который каким-то образом был задействован в алжирских делах или семья которого жила в Алжире, будет печалиться об «утрате» Алжира и подчеркивать позитивные следствия французской колонизаторской миссии – школы, умно спланированные города, комфортная жизнь, – и возможно, даже будет писать о том, что «смутьяны» и коммунисты нарушили идиллические отношения между «нами» и «ими»[146].