Безмолвный Крик (страница 4)
Все по-разному переживают утрату. Кто-то пускается во все тяжкие. Тратит кучу денег, становится адреналиновым наркоманом, дурманит себя алкоголем. Кто-то теряет волю к жизни. Наша мама не из таких. Ей уже сорок два, и она точно не будет пить, чтобы заглушить свою боль, и не пойдёт в групповую терапию. Как она говорила – «смотреть на идиотов, которые сидят в кружочке и платят за это двадцать два бакса в неделю?! Вот уж нет, чем мне там помогут? Я найду, как потратить эти деньги с большей пользой».
У каждого есть свой способ бороться с болью. Я просто пережила папину смерть как положено, со смирением. Он не ушёл внезапно. Неожиданностью это не было, он долго болел. Хэлен восприняла это тяжело. Неделю плакала, потом, осунувшаяся и бледная, всё же взяла себя в руки и вернулась к жизни.
А мама вот борется радикально.
Четыре месяца нашего безрадостного существования были квёлыми, как сгнившие яблоки. Мы с Хэлен старались не отсвечивать и жили по-тихому, не как раньше. У нас дома больше не слышно маминого смеха или громкой музыки. Мы стараемся вести себя сдержанно, порой даже слишком. Мы скованы цепями траура, в котором устали пребывать. Но мама погружена в него по самую макушку, хотя утверждает, что это не так, и ей недостаточно было попрощаться у гроба со своим мужем и бросить на лакированную крышку горсть земли. Откровенно говоря, всем нам недостаточно этого, и память об отце никто не собирался перечёркивать. Но и ложиться в один гроб с ним – тоже.
Мне казалось, никто из нас. Но потом пришлось внести правки для ясности – никто из нас, кроме матери.
Она ходила к психологу, потому что на этом настоял прежний работодатель. Она уволилась с работы. Ей выписали медикаментозное лечение и успокоительные. Она заплатила психологу по чеку внушительную сумму – какую, не говорила, но я оценила примерный масштаб по тому, что ей пришлось залезть в мой накопительный счёт. В терапию она не верила. Всё, что ей пригодилось, – выписка на лекарства. Она немного забыла, что нам с Хэлен тоже больно и тяжело и что девчонка в четырнадцать не может уничтожать себя из-за онкобольного отца, угасавшего целых мучительных полтора года. Вовсе не может. И я не могу тоже.
Когда терапия, таблетки, группы помощи для тех, кто потерял близких, были отвергнуты, а погружения в работу с головой стало мало, мама решила проблему по-своему. Она отрезала всё наше прошлое. И всё, что мы помнили, знали и любили. Она не хотела оставаться в доме, где каждая вещь напоминала ей о папе, и решила, что мы не будем там жить. Вот так за всех сразу решила. Мы ещё жевали свои утренние хлопья в середине августа, а она уже продала наш таунхаус в Чикаго (сожгла мосты, считай) и сказала:
– Собирайтесь. Мы переезжаем в Скарборо. В старый дом.
Хэлен тогда спросила, где это, а я пошутила, что на другой планете. Видели бы вы, как мать на меня взглянула.
Мы не спорили, помыли свои чашки и начали сборы. Противостоять маме – всё равно что плевать против урагана «Катрина». Бессмысленно, глупо и опасно для жизни.
Вот так я оказалась в Скарборо. Подпёрла дверь коробкой и осмотрелась. Комната взаправду была такой, какой я её помнила. Маленькой, тёмной, обклеенной старыми лавандово-сизыми обоями. С деревянной кроватью, со встроенным в стену шкафом о двух решётчатых дверцах. С комодом, полкой и большим окном, правда, с видом самым унылым – на улицу, деревья и крыши соседских типовых домов. Блеск.
Ванная и туалет были общими на втором этаже. Мама оборудовала себе кабинет в дальнем конце коридора – раньше там была бабушкина швейная комната. Хэлен досталась спальня посветлее. И слава богу, ей эта депрессия вообще ни к чему.
На первом этаже была большая гостиная со стенами, обшитыми старыми деревянными панелями под морёный дуб. Там стояли два больших голубых дивана с бархатными подушками, кресло и – теперь вместо старого телевизора, который грузчики временно снесли в подвал, – огромная отцовская плазма, которую мы взяли больше как память о нём, нежели как реально нужную вещь. Не думаю, что мы будем собираться по вечерам за телевизором всей семьёй. Упаси господи.
Ещё на первом этаже был коридор в тёмно-зелёных тонах, с зеркалом, обувным комодом и крючками для верхней одежды. А также кухня со старой плитой, тёмного дерева гарнитуром и кухонным островом, с большим окном, выходящим на задний двор, и мойкой против него. Обедать полагалось за овальным деревянным столом. Обстановка была такой, что я чувствовала себя в декорациях девяностых годов. Эта трогательная классика прямо из фильмов «Бетховен» чертовски забавляла.
Целый день мы разбирали коробки, но не одолели и половины. После обеда мама закрылась у себя в кабинете. Обедали мы здешней пиццей – в порядке исключения. Мама считала, что пицца как еда – это в принципе плохая идея, но даже она в день переезда сдалась от усталости.
Пицца на вкус была пластиковой, с крахмальными грибами и несколькими тонюсенькими кружочками колбаски пепперони. Зато нам дали в подарок прохладную литровую колу, и я сразу с наслаждением выпила полстакана. Никогда так не уставала, как в тот день.
Новый дом – новые хлопоты. Вода в застоявшихся трубах шла рыжая и ржавая, пока не стекла до нормальной. Одна ванная комната на троих – тоже такое себе удобство. Хэлен привыкла торчать под душем часами, но тут вынуждена была пулей вылететь из душевой. Вдобавок завопила, что там, в сливе, видела мокриц.
До ночи я кое-как привела свою комнату в порядок. Всё, что успела выложить из коробок, распихала по местам. Остальные коробки затащила в шкаф и заперла с глаз долой.
Ночь пришла так быстро, что мы даже не успели осознать: она для нас первая на новом месте, в новом доме. Точнее, в доме, который принадлежал когда-то отцу, а до того – его родителям. Мы жили здесь недолго, в Скарборо, пока папа не получил повышение и не перевёз нас в Чикаго: тогда Хэлен была совсем маленькой. Она, наверно, и не помнит этот дом.
Постельное бельё пахло пылью. Подушки – затхлостью. Стены скрипели, вязы с улицы бросали длинные тени на пол. Я косилась в окно и не могла уснуть. Мне казалось, на меня кто-то смотрит. Дом говорил на все лады, и я готова была спорить – никто из нас толком не спал в ту ночь. А когда накатила усталость от перелёта и переезда, помноженная на многомесячные заботы о человеке, который был обречён умереть с самого начала, пришёл резкий, как чёрная яма, сон. Меня толкнули туда, и я растворилась в нём.
Чтобы стать во тьме – никем. И начать свой долгий путь к себе.
* * *
Он знал: в этом доме свет горит так поздно потому, что никто не спит, хотя в других домах окна уже черны. Но он был терпелив и дождался, когда и в этом всё погаснет. Он хорошо прятался в поздних сумерках, непроглядных и чернильных, какие бывают только в маленьких городах вроде этого. Да, он дождался, когда свет выключат и дом номер одиннадцать погрузится в такую же млеющую сонную тишину, как все остальные.
Если подтянуться на террасной балке и уцепиться за черепицу на низкой крыше над ступеньками, можно взобраться на узкий выступ, куда поместится только половина стопы. Затем, если ты достаточно ловок, можно пройти по нему и вскарабкаться на второй этаж.
Там, с западной стороны, есть окно с пыльными тёмными стёклами. Сколько ни заглядывал он в него до, там не было почти ничего интересного. Только старые фотографии, приклеенные цветным скотчем к лиловым обоям, и на них – девочка лет пяти или шести с каштановыми тёмными волосами, со смуглым личиком, с наивной широкой улыбкой. Там были ещё другие люди, но девочка казалась ему лучше всех.
Он иногда смотрел в это окно. В окно дома, который долгое время пустовал. Он всегда нравился ему, этот дом. Он мечтал поселиться в таком однажды. Думал, что никто сюда никогда не явится, но сегодня случилось что-то удивительное: девочка сошла с тех фотографий. Она очень даже выросла, но улыбка была, кажется, такой же славной, как в детстве. Вот только девочка превратилась в девушку.
Ему нужна была девушка, и эта была прекрасна.
Он легко прыгнул без разбега, вскарабкался по той самой балке на ту самую крышу. Затем прыгнул ещё – мимо выступа, сразу цепляясь за оконный карниз сильной рукой, подтянулся и заглянул в окно, где уже крепко спала она. Он увидел её сразу, пусть в комнате и было дьявольски темно. С этим не беда, его самого частенько звали дьяволом.
Он приложил козырьком ладонь к лицу и сгорбился, крепко держась рукой за ржавый откос. Прильнул к стеклу ещё ближе. А ну как она проснётся? Что тогда увидит?
Маску, зашившую ему рот, иначе тот, верно, отпал бы в немом вопле, как с картины Модильяни. Он задумался. Хотел бы показаться ей сейчас?
Нет. Пока слишком рано. До этого нужно ещё много всего сделать.
Он склонил голову чуть вбок, прищурился в прорезях глазниц. Никто не видел тень от тени в темноте оконного навеса. Это было самое желанное и самое безопасное место на земле. Девушку за окном звали Лесли, и она повернулась набок, скинув одеяло. Под ним показалось обнажённое бедро. Облегающая короткая майка, в которой она спала, облепила тело, как вторая кожа. Лучше, чем кожа.
Он посмотрел в небо, откинув назад голову и обнажив кадык над тугой горловиной чёрной футболки. Да. То, что она приехала, – знак.
Он скоро всколыхнёт этот город. Изменит всё, чем живут люди здесь. Хорошо это или плохо? Это неотвратимо, как дождь, буран, торнадо или буря. Это перемены.
К лучшему или к худшему? Перемены случаются, как стихийное бедствие. Они есть, и от них не сбежать. Очень скоро всё здесь переменится.
Он взглянул в последний раз за эту ночь на неё, обещая себе, что у них будут другие ночи. Что он придёт к ней и завтра. И послезавтра. И когда захочет.
И очень скоро перевернёт её жизнь, потому что теперь она принадлежит ему, как и всё в этом городе. И потому что он так решил.
* * *
Если бы его могучая грудь не подымалась и не опускалась, можно было бы с лёгкостью подумать, что пленник, заключённый в камеру с толстыми бетонными стенами, мёртв. Но даже если бы он не дышал, Иктоми не решилась бы сказать однозначно, слышит он её или нет. Потому что он умел притворяться и был плутом и мастером лжи, пускай не он был богом обмана, а Йелль или Койот – а может, оба сразу. И, хотя он был погружён в глубокий искусственный сон, она не могла также утверждать, что он не проснётся, если уже не проснулся.
Она не доверяла ему.
Он был опасен из-за колоссальной мощи, которой обладал и которой так небрежно распоряжался. Но теперь Иктоми нашла способ сделать так, чтобы он служил ей, хочет того или нет.
– Всё спокойно, мэм, объект не подавал признаков активности, – сказал Джо Кассиле, которого она наняла как одного из лучших специалистов по совету вышестоящего руководства.
Собственно, этой рекомендации он заслуживал, хотя Иктоми поспорила бы с этим. Лучшим в её глазах был Кит, но Кит принадлежал ей и только ей, и он был слишком хитёр, а она не могла позволить ему наблюдать за пленённым повелителем кошмаров.
– Хорошо. – Она медленно подняла руку и постучала длинным, острым тёмным ногтем по пуленепробиваемому стеклу в толстой запечатанной двери.
Тонкая, высокая, гибкая женщина в отлично пошитом костюме-двойке и с чёрными волосами, убранными в гладкий узел, замерла среди громады железа, стали и бетона, спрятанных под толщей стекла в небоскрёбе, принадлежавшем компании «Энтити Инк».
– Я хочу, чтобы вы удвоили охрану и вели за ним постоянное наблюдение, – сказала она, неприкрыто любуясь тем, кто был заточён её же стараниями в бетонную тюрьму.
– Мы осуществляем непрерывный контроль через камеры, датчики движения и охранника.
Иктоми повела изящной, ухоженной рукой, и Кассиле замолчал.
– Нет. Вы не знаете всех его возможностей. И не всё за вас сделают камеры, а одного наблюдателя недостаточно. Он способен влиять на технику. Хотя мы и глушим сигналы с той частоты, с которой он способен повелевать ею, но человека обмануть сложнее, чем машину. А единственный наблюдатель может устать или отвлечься, и тогда случится то, чего допустить никак нельзя.
Иктоми с лёгкой вежливой улыбкой и абсолютно холодными глазами взглянула на наёмника. От улыбки этой, похожей на хищный оскал, у Джо по спине под бронежилетом пробежали мурашки.