Дневники: 1931–1935 (страница 16)
А сегодня утром я открыла письмо от «искренне вашего Д.Д. Томсона409, директора Тринити-колледжа»; в нем говорилось, что совет решил попросить меня выступить с Кларковскими лекциями410 в следующем году. Их будет шесть. Кажется, женщинам еще не делали таких предложений, так что это большая честь для меня. Подумать только, я, необразованное дитя, читающее книги в своей комнате на Гайд-Парк-Гейт 22, взлетела так высоко. Но я откажусь, ибо не знаю, как я могу написать и прочесть в течение семестра шесть лекций, не отложив сборник критики на год; не став официальным лицом; не прикусив язык, когда речь зайдет об университетах; не отложив «Стук в дверь»; не отказав себе в удовольствии пополнить список моих романов еще одним. Но я не могу не улыбаться, когда сегодня за обедом мисс Додж дарит мне книгу с автографом Донна411; когда я покупаю пару туфель в «Baber»412; когда по плану сажусь править статью для «Обыкновенного читателя». Да, говорю я себе, это мое чтение принесло такие вот странные плоды. И я довольна, но еще более рада тому, что могу отказаться от предложения, и мне хочется думать, что отец покраснел бы от удовольствия, если бы я сказала ему 30 лет назад, что его дочь – «его бедную маленькую Джинни» – тоже попросят выступить с Кларковскими лекциями; он бы очень гордился и считал бы это комплиментом себе.
3 марта, четверг.
Сегодня я весьма расстроена, ибо дьявол шепнул на ухо, что у меня уже есть 6 лекций на основе «Фаз и художественной литературы» – нужно лишь дополнить их, прочесть в качестве Кларковских лекций и завоевать уважение женщин ценой нескольких недель труда. Все так, но Л. говорит, что, поскольку средние четыре из шести частей опубликованы в Америке, мне придется их полностью переписать, а значит, я должна отказаться от всей этой затеи413. Вот только я теперь не могу ни о чем думать – таков уж мой извращенный разум, который сейчас кипит идеями, и большинство из них я могу высказать лишь на лекциях, а мой отказ кажется ленью и трусостью. Подумать только, еще два дня назад мне была противна сама мысль о лекциях: я жаждала лишь свободы, чтобы писать «Стук в дверь», и была уверена, что, если соглашусь, стану прожигающей время охотницей за славой. Уверена, это чувство утихнет, но что же делать, если какой-нибудь дружелюбный преподаватель Тринити обратится с просьбой еще раз? Я отдаю себе отчет в том, что сесть и переписать «Фазы художественной литературы» означает несколько недель полной занятости только этим; придется переделывать, переписывать, проникнуться лекционной манерой, ее шутливостью, расстановкой акцентов; а потом я так вымотаюсь, что у меня случится ступор; не будь этого в прошлый раз, «Волны» вышли бы в свет на 2–3 года раньше. В любом случае я благодарна, что была тогда в хорошем настроении и писала решительно, а потом дьявол шепнул мне на ухо, и я полезла в ящик, нашла старую рукопись, столь богатую мыслями и прекрасно написанную, – словно вся работа уже была сделала за меня. Разумнее всего, конечно, обсудить это с Дэди в следующие выходные. Нельзя забывать, что Л. категорически против, а вот Несса и Элис Ричи инстинктивно выступили за.
8 марта, вторник.
Ох, сегодня утром я слишком устала, чтобы писать, – не могу закончить статью про Дороти Осборн414, и все из-за вчерашнего польского графа и суда415.
10 марта, четверг.
Персики вчера вечером были плохие.
На ужин приезжали Роджер и Хатчинсоны. Они сказали, что мясо сыроватое, но это не так.
И, о боже, я ужинала с Рэймондом ради знакомства с миссис Кеппел416, смуглой, коренастой, крашеной и прямолинейной («дорогуша», обращалась она) старой хапугой, чьи руки полвека не вылезали из чужих карманов, но дерзкой; она рассказала нам, как ее друзья воровали в загородных резиденциях Эдуарда VII417. Одна женщина постоянно крала драгоценности из небрежно брошенных сумочек. А у нее самой квартира в отеле «Ritz», старая мебель и т.д. С виду она мне понравилась. Я имею в виду разностороннюю веселую нахальную натуру старой куртизанки, которая растеряла весь блеск и приобрела вместо него своего рода добродушие, юмор и прямоту. Никакой чувствительности и, как мне показалось, снобизма; огромные поверхностные знания и рассказ о поездке в Берлин на выступление Гитлера418. Поношенное платье; великолепные меха; крупный жемчуг; ждущий ее снаружи «Rolls-Royce» – «еду навестить старого приятеля-портного» – и т.д., но я устала от болтовни, и мы едем в Хэм-Спрей-хаус, чтобы поговорить с Кэррингтон – боже, боже – прекрасный день, однако.
Ох, а еще Эдди говорит, что «Волны» – это провал, промах. Эдди отстаивал свою точку зрения, и мне это понравилось, как только я перестала его ненавидеть. Какой же грозной я могу быть!
12 марта, суббота.
Итак, мы отправились в Хэм-Спрей-хаус – прекрасный светлый день – и добрались туда в 13:30. «Думала, вы не приедете», – сказала К. Она открыла дверь в своем маленьком жакете и носках, с витым ожерельем на шее. Глаза ее казались блеклыми. «Я послала телеграмму, но все делаю неправильно. Думала, вы ее не получили». Она была бледной, маленькой, молча страдавшей, очень спокойной. Я смотрела на деревья. Мы сидели в холодной столовой. «Я не разожгла камин», – сказала она. К. сама приготовила нам вкусное горячее блюдо, сочное. Мы говорили о Мэри и Литтоне. Она случайно узнала, в кого влюблена Мэри. Литтон заставил ее поклясться никому не говорить. И она хранила молчание. Разговор шел со скрипом; хотела ли она вообще видеть нас? Обиделась ли, что мы пришли шпионить за ней? Она злобно высмеивала Барбару419. «Она спросила, чем помочь. Я попросила нарезать бутерброды, а она целый час болтала с Томми». Потом мы сидели на веранде. Попросили ее сделать для нас гравюры на почтовой бумаге, а еще эскизы для книги Джулии420. Мы пытались посплетничать о миссис Кеппел, о Саксоне – она пару раз рассмеялась, и ее глаза как будто бы стали ярче. Потом похолодало, и мы переместились в кабинет Литтона: все в идеальном порядке; его блокноты аккуратно разложены; полыхающий камин; все книги бережно расставлены по полкам в алфавитном порядке с соответствующими табличками. Мы сели на пол вокруг камина. Потом Л. предложил прогуляться. Она повела нас в свою рощу. Сказала, что летом деревья усыпаны благоухающими цветами, что ей надо сделать несколько заметок и чтобы мы шли без нее. Мы дошли только до конца длинного спуска. Потом Л. занялся машиной, а я побродила по саду и вернулась в гостиную. Взяла с полки книгу, когда вошла К. и спросила, будем ли мы пить чай перед уходом. Она заварила его. Мы поднялись наверх рука об руку, и я сказала: «Давай полюбуемся видом из окна». Мы постояли вместе, глядя на улицу, и она спросила:
– Тебе не кажется, что комнату следует оставить в точности такой, как есть? Мы ездили в дом Дороти Вордсворт421. Ее комната сохранилась в точности такой, какой она ее оставила. Даже гравюры и мелочи на столе те же. Я хочу сохранить комнаты Литтона такими, какими они были при нем. Думаешь, я романтик?
– О нет, тогда я тоже романтик, – ответила я.
Потом мы вернулись в гостиную к Л. К. разрыдалась, и я обняла ее. Она всхлипывала и говорила, что всегда была неудачницей. «У меня больше ничего не осталось. Я все делала для Литтона, а в остальном потерпела неудачу. Люди говорят, что он был очень эгоистичен по отношению ко мне. Нет, он дал мне все. Я была предана отцу. Я ненавидела свою мать. Литтон был мне как отец. Он научил меня всему, что я знаю. Он читал мне стихи и прозу на французском». Я не хотела лгать Кэррингтон, но и притворяться, что в ее словах нет правды, не могла. Сказала, что жизнь порой кажется мне бесполезной и бессмысленной, когда я просыпаюсь по ночам и думаю о смерти Литтона. Я взяла ее за руки. Запястья казались очень тонкими, а сама Кэррингтон – беспомощной и покинутой, словно какой-то брошенный зверек. Она была очень нежна, даже смеялась, целовала меня, говорила, что из всех своих старых друзей Литтон больше всего любил именно меня. Сказала, что с молодыми людьми он строил из себя дурачка. Но так лишь казалось. Кэррингтон сердилась, что они не понимали, насколько он велик. Я ответила, что всегда это знала, а она добавила, что слишком много думает о его молодых друзьях. Сказала, что Роджер [Сенхаус], по словам Литтона, был «весьма недалек умом».
– Он никогда не мог по-настоящему сблизиться с кем-то, не всем делился, а вот Роджер был очень энергичен, любил ездить в Рим и то, как Литтон читал ему вслух, но говорить им было не о чем. В прошлом году Литтон решил остепениться. Он был реалистом и смирился с тем, что Роджер не станет его любовью. Мы собирались в Малагу422, а Литтон планировал писать о Шекспире, а еще мемуары, на которые у него бы ушло лет десять. Смерть иронична, не правда ли? Он думал, что идет на поправку. Говорил те же слова, что и Лир, когда был болен. Я хотела отвести тебя к нему в день твоего приезда, но побоялась: Джеймс и Пиппа сказали, что нельзя так рисковать, ведь это могло его расстроить.
– Конечно, я все понимаю, – ответила я. – Роджер, разумеется, возьмет книги, ему придется.
О чем еще мы говорили? Времени было мало. Мы пили чай с поломанным печеньем. Она стояла у камина. Потом мы сказали, что нам пора. Кэррингтон была очень спокойна и не просила остаться.
Потом, когда мы выходили из комнаты, она вдруг достала маленькую французскую шкатулку с изображением Триумфальной арки и сказала: «Я подарила ее Литтону. Возьми. Джеймс говорит, что я не должна раздавать вещи Литтона. Но ничего страшного, это ведь мой подарок». И я взяла. Внутри оказалась монета. Кэррингтон выглядела очень испуганной, словно ребенок, которого отругали за проступок.
Она вышла с нами на крыльцо. Несколько раз поцеловала меня на прощание. Я сказала:
– Значит, ты приедешь навестить нас на следующей неделе – или нет – как тебе будет угодно?!
– Да, приеду, или нет, – ответила Кэррингтон, поцеловала меня еще раз и добавила: – До свидания.
Потом она зашла в дом и обернулась; я помахала ей, а она мне, и дверь закрылась. На следующее утро в 8:30 садовник услышал шум в ее спальне. Он вошел и обнаружил, что Кэррингтон прострелила себе бедро. Она умерла через три часа, но еще была в сознании, когда приехали Ральф, Аликс423 и Банни424.
(К. также отвела меню в спальню Литтона. Я увидела его большую кровать, мозаику Анрепа425, шкаф и другие вещи.)
17 марта, четверг.
В общем, Кэррингтон покончила с собой, и снова началось то, что Л. называет «этими мавзолейными разговорами». Мы были последними, кто разговаривал с ней, и, таким образом, нас могли вызвать на дознание, но полиция решила, что это несчастный случай. Кэррингтон даже успела сказать Ральфу, что оступилась, когда стреляла в кролика.
