Обвинение (страница 4)

Страница 4

Я была в шоке. И разразилась длинной тирадой об этом сборнике, о коллективном авторстве и как благодаря нарастающему характеру повествования был создан целый мир: наслоение жизней, проживаемых одновременно и переплетающихся между собой. И жанры там все время чередовались – рассказы были и смешные, и жестокие, романтические и трагичные, как в жизни, заключила я, прямо как в жизни. Эти сказания писались до того, как рассказ свели к чему-то одному, до того, как создали жанры. Я сказала, как же это было глупо и узколобо со стороны западной культуры – свести все к одному персонажу. Я говорила с пафосом. Точь-в-точь как говорила моя мать – она преподавала литературу в Лондонской школе востоковедения и африканистики. Я рассказывала это, чтобы его впечатлить, ведь он был очень статный мужчина, и мне, наверное, хотелось ему показать, что я и сама не просто горничная.

Леон кивал и слушал дальше и с улыбкой говорил, что это занятно. Сказал, что знал одну женщину, которая только и делала, что старалась о себе не проронить ни слова, все из-за темного семейного прошлого. Сверхскрытная, сверхбогатая.

Мне кажется, я уже знала, о ком он, еще до того, как Леон произнес слово «нацисты», но только потому, что я тогда всегда была начеку. «Гретхен Тайглер, она тоже среди членов клуба?» – спросил он.

«Нет».

Гретхен Тайглер пыталась меня заказать. Из-за нее я и была в бегах. Я бы не работала в Скибо, если бы она была членом клуба.

Леон, по-видимому, удивился и спросил меня, склонив голову набок: «Откуда вы ее знаете?»

«Мистер Маккей держит нас в курсе». Прозвучало это глупо, будто Альберт зачитывал сотрудникам списки богачей, которые в клуб не входили.

Я заметила, что Леон улыбнулся и взглянул на мой рот. И я вдруг осознала, что мой акцент то и дело проскакивал. Все потому, что Леон был из Лондона – и я нечаянно стала имитировать его гласные. Хотя, по идее, я была горничной из Абердина.

Перепугавшись, я промямлила что-то наподобие, что нам не полагается общаться с гостями. И ему, наверное, пора возвращаться.

Леон выдержал паузу, после чего ответил: «Не». И поменял тему.

Он не допытывался о моих отношениях с Тайглер, но, возможно, и так уже понял, кто я. Поперек брови у меня тянется шрам, причем довольно заметный. Меня легко опознать, надо только знать, на что смотреть, а Леон был из Лондона. Он должен был быть в курсе случившегося. Такое трудно пропустить мимо ушей.

В общем, Леон закатил глаза и снова завел разговор о курении. Я думала, он просто наслаждается моментом со мной, своим новым другом, за сигаретой и болтовней. Чуть позже он поднял эту тему со словами: «А вообще, к черту этих нацистов. Они и так всем до хрена подгадили».

И мы оба посмеялись над этим. А потом смеялись над тем, что мы оба смеемся, как будто без всякого повода, но между нами установилось глубокое взаимопонимание, такое мимолетное, что хотелось продлить его смехом. Но момент прошел. Мы смахнули слезы, и он вздохнул, а я спросила: «Слушайте, Леон, а я рассказывала вам о том, как мальчишки искупались в солярном озере с ишаком?»

Глаза у него так и загорелись, и он прорычал «Аххххххх!», мол, выкладывай. Что я и сделала. История была хороша. В ответ он рассказал мне еще одну. Просто прелесть. Уже не вспомню, в чем там было дело, но история была такая коротенькая и округлая, и кончик аккурат заправлен в зачин.

Мы не маскировали под истории свое жизнеописание. Мы рассказывали их не для того, чтобы похвастаться или обозначить наше положение относительно общественного строя. Никакой такой ахинеи. Истории были призваны развлекать и рассказывались ради выкройки истории, ради истории как таковой, из чистой любви к сказу. Вся суть была как раз в историях и разнообразии форм этих самых историй. Округлые, спиралевидные, идеально дугообразные, взлетающие на 90° с посадкой в четыре ухаба, а одна его история, я живо помню, была прямо как абсурдистская ловушка для пальцев. И что бы дальше ни случилось, кем бы он ни оказался, между нами уже завязалась чистая дружба.

Я чуточку ему доверилась. А когда на следующий день никто не явился меня убивать, мое доверие еще чуть-чуть возросло. В тот день я пересекалась с мистером Маккеем, но про Гретхен Тайглер он и словом не обмолвился, а значит, Леон умолчал о моей оговорке.

На следующий день у мусорных баков он рассказал мне о своей дочери. Когда мужчины говорят о дочерях, это, как правило, завуалированный способ сказать, что они тебя не тронут. С матерями другая история. Разговоры о матерях могут по-всякому выстрелить. Леон ушел от матери девочки и бросил ребенка. Дочь росла в ужасных условиях, с наркозависимой матерью, и детство у нее было не из легких. Он узнал об этом много позже: расставание было болезненным, и он настолько погрузился в свои переживания, что забыл за ней присмотреть. Когда она появилась на свет, Леон был молод и не знал, что такое отцовство. Материально он их поддерживал, но дочь на него сильно взъелась. И поделом, считал он.

Говорил он откровенно и, по-видимому, искренне, он действительно себя за это корил. А еще я чувствовала, что он мне открывает свою уязвимую сторону. Он спросил о моей семье, и почему-то я ответила как есть. Мать умерла от рака груди, когда мне было семнадцать. Она была для меня целым миром. Отец покончил с собой, когда я была еще маленькой. Его я даже не помнила. Леон ахнул и сказал, что это просто ужасно. Но не предосудительно, а просто потому, что это страшное испытание. Он сказал, что моему отцу надо было просто переждать и все бы прошло; как правило, проходит. После чего он крепко затянулся, и столбик пепла вырос аж на полтора сантиметра. Такое ощущение, что он раздумывал над самоубийством и сам себя от этого отговорил. За это он мне еще больше понравился. Я так и не простила отца за то, что он совершил. Самоубийство – страшная зараза. Оно истребляет целые семьи, как раньше туберкулез косил целые улицы. И отец занес инфекцию в наш дом. Особенно под конец, когда она уже совсем слегла, мама страдала оттого, что он сделал. Временами то, что я вообще жива, казалось жестом протеста, как средний палец выкинуть назло трусливому отцу.

После этого Леон вернулся к себе.

Он приехал на неделю. И каждый вечер он выходил подышать, и мы курили и травили байки, хотя Леон и тишины не боялся, и всегда давал мне время покурить в одиночестве.

В последний вечер он пришел к мусорным бакам с двумя бокалами «Спрингбэнк» пятнадцатилетней выдержки. Сказал, что это самый лучший солод на свете.

Я поблагодарила его, и мы стояли, потягивая виски и наблюдая, как остервенело-розовый закат терпит поражение в битве над мусорными баками. Солод был и правда хорош.

Леон сказал, что простаки ведутся на дорогостоящий виски, но этот – самый лучший. Он рассказал длинную историю о миллионере, который отдал восемь кусков за одну-единственную бутыль солодового виски столетней выдержки и выложил фото бутылки в Сеть. Эксперты откликнулись на это и ответили, что той вискарни еще тридцать лет назад и в помине не было. Они взяли пробу и выяснили, что это дешевый купаж, а бутылку подделали. Леону очень нравилась эта история. Я не совсем понимаю, чем она его так увлекала. Окончив рассказ, он в изумлении рассмеялся, эдаким бурным гортанным смехом. Идущим из самой утробы, и Леон широко распахнул рот, выпуская порывистые раскаты смеха. А потом сказал мне: «Я как-то сам чуть столько же не отдал. Но что-то редкое нельзя просто купить. Кучу денег спустил, чтобы это понять».

Я хотела спросить, какого черта он тогда забыл в Скибо, только он мог этого не оценить, а мне он нравился, и я не стала. Он сам был при деньгах или это все его богатенькая подружка? По правде, это всегда оставалось загадкой. А потом у меня закончился перерыв, и виски кончился, и сигареты мы докурили.

Он повернулся ко мне, что было неожиданно, поскольку обычно мы стояли, созерцая пейзаж, но тут он обернулся, посмотрел на меня и сказал: «Анна, вы же выше этой работы. Обещайте мне, что уйдете отсюда».

А я и так отрабатывала последние смены. Меня уже попросили оттуда за тот инцидент с подносом и еще пару других, хотя, оглядываясь назад, я поражаюсь, как они это вообще допустили. Но этого Леон не знал, и мне он нравился, поэтому я решила поддаться.

«Ладно, я обещаю, – ответила я. – А вам не помешало бы уйти от этой ужасной голландки. Найдите ту, кому вы правда понравитесь».

Он усмехнулся, и я заметила щербинку у него за резцом. «А ей я разве не нравлюсь?»

«Ей ничего не нравится».

Он опять рассмеялся и, пожелав мне удачи, ушел.

Когда я вышла следующим утром на смену, Леона уже не было. Он уехал среди ночи без своей голландской подружки. Она стояла у ресепшена, ужасно злющая, пререкалась с персоналом из-за счета за горячие источники и требовала отвезти ее в аэропорт на лимузине. Меня послали наверх упаковать ее вещи. Стыдно сказать, но я плюнула ей в крем от La Mer. В то время я была той еще язвой.

Сидя теперь в своей сияющей немецкой кухне, пока дочки с Хэмишем спят наверху, а кружка кофе остывает у меня в руках, я смотрела на фотографию своего друга Леона. Новость о его смерти меня ужасно огорчила.

Горе – это шрам. Рубцовую ткань не так-то просто рассечь, но если все-таки удастся, заживает она тяжело.

Я решила, что мне надо бы поговорить с лучшей подругой, Эстелль, и что если рассказать ей о Леоне, каким он был отличным малым и что он для меня значил, то печаль немного отступит. И все это отойдет в прошлое. Она скоро должна была заехать за мной, мы вместе ездили на занятия по бикрам-йоге в полдесятого утра, но сейчас еще было рано. Я глянула на часы и вдруг сообразила, что уже начало восьмого. Пора было будить домашних и начинать привычный загородный понедельник.

А самой вернуться в пучину к своим привидениям.

5

Первый раз стук в дверь я услышала, пока собирала девочкам в школу обед. Я глянула на часы. Без пяти восемь. Решила, что это какой-нибудь заплутавший таксист или курьер пришел не по адресу.

Все домашние готовились на выход у себя наверху. В голове у меня крутились списки и расписания спортивных секций: у Джессики сегодня плавание, а у Лиззи спортзал. Джесс нужно дать купальник и шампунь, потому что от хлорки у нее чешется голова.

Я опять услышала стук в дверь, но в тот момент я в уме сверялась со списками и не хотела прерывать ход мыслей. Просто пропустила его мимо ушей.

Я взяла школьные рюкзаки и выставила их в прихожую, крикнула девочкам, что у них десять минут, пусть спускаются, потом пошла к сушильному шкафу, достала купальник с чистым полотенцем, завернула одно в другое и вернулась обратно.

Проходя по коридору, я вдруг моргнула и увидела Леона – как он смеется на фоне розовеющего неба. Воспоминание настолько живое, что у меня дыхание перехватило. Я припала к стене и осела, пытаясь отдышаться. Черт.

Я так ничего и не сказала о подкасте за завтраком. Хэмиш не знал, что я когда-то работала в Скибо, так что возможности вплести в разговор историю о Леоне у меня не было, да и вообще, мы практически не разговаривали.

Я стояла в прихожей, вспоминая Леона, и тут услышала, как в нашей спальне выше этажом у Хэмиша зазвонил телефон.

Зашаркали тапки – он понесся отвечать на звонок.

Как это меня разозлило. Когда звонила Хэмишу я, он просто сбрасывал звонок на автоответчик. Иногда он мне потом перезванивал. А иногда нет, и просто говорил, что не слышал звонка. Но когда бы ему ни звонили из офиса, он тут же отвечал. И вот сейчас он подорвался через всю спальню ответить на звонок аж в восемь утра. Забавная вещь корпоративное право. Звонили днем и ночью.

Я слышала его лихорадочный шепот, змеящийся вниз по лестнице. Потом услышала, как он захлопнул дверь и уединился за ней.

Меня это прямо взбесило, но оправдать гнев было нечем. Я запихнула купальные принадлежности в школьный рюкзак.

В парадную дверь опять постучали, на этот раз вполне намеренно. Три раза, с равными промежутками. Тук. Тук. Тук.

Я подошла к двери и потянулась к задвижке, но тут прихожая погрузилась во тьму.

Я оглянулась. На лестничной площадке стоял Хэмиш, загораживая свет из окна. Его силуэт был какой-то неправильный. Не в костюме с галстуком, а в какой-то непонятной футболке с ужасным воротничком и отвратительных бежевых брюках со складками. Я даже и не знала, что у него есть такая одежда.

– Что это на тебе такое?