Пастух и Ткачиха (страница 7)
Минг-Фунг в роли отца как всегда на высоте, подумал Нью-Ланг, и новички тоже молодцы. Но кто играет мать? Явно не толстая торговка изюмом. Это женщина, чудесно. Но начинающая. Прямая, как палка. Впрочем, так даже лучше.
Чао-Линь прощается со своей прекрасной сестрой. Он хочет увезти ее в Ханькоу и устроить служанкой. Но девушка, воспитанная в строгом целомудрии и благочестии, боится большого города.
Во втором акте происходит кульминация. Помещик загоняет старого Ли в угол ростовщическими процентами и проделками своего племянника, сборщика налогов. И предлагает заранее запланированное решение: хочет купить у него красавицу-дочь.
В грубой комической сцене старый лис уверяет хрупкую девушку, что не тронет ее. Ему просто нужна красивая наложница, чтобы произвести впечатление на городских друзей-бизнесменов. Девушка заболевает от ужаса и отвращения. Перед отцом встает тяжелый выбор. «Я должен продать ее», – наконец, говорит он. И тогда мать прорывается сквозь преграды безмолвного смирения единственным предложением: «Да, легче продать своих детей, чем понять их». Пораженный этими словами в самое сердце, старик с развевающейся белой бородой выбегает ночью на проселочную дорогу, чтобы вернуть сына домой.
Этот голос, звонкий, как колокольчик, – подумал Нью-Ланг. Неужели это… Нет, невозможно.
В третьем акте крестьянская молодежь встречает вернувшегося сына громкими аплодисментами: «Тигр идет!» Стихийное восстание изгоняет триумвират могущественных жуликов: помещика, комиссара полиции и вымогателя налогов.
Нью-Ланг неподвижно сидел, наслаждаясь успехом. Его театр жив и будет жить дальше.
Он вздрогнул – перед ним стояли Кай-Мэнь и Минг-Фунг.
– Тебе срочно нужно домой. Ми-Цзинг больна. Выкидыш.
– Она играла мать. Спасла наш спектакль, и попала в такую беду, – не без резкости сказал Минг-Фунг. Он так и не простил Нью-Лангу визита в бордель.
Нью-Ланг сидел в машине. У него перед глазами плясали красные, зеленые и синие круги.
Он пересек летящей походкой двор и упал на колени у кровати жены:
– Ми-Цзинг, ты моя старшая сестра! О, ты мой учитель!
– Не волнуйся, – улыбнулась Ми-Цзинг. – Никакой опасности нет.
– Ты достойна любви, как никто другой. Но пойми: происходящее между нами допускает восхищение и почитание, но не…
– Я все понимаю, – сказала Ми-Цзинг. Она подняла с подушек свою прекрасную голову. – Я всю жизнь молчала, но сегодня могу говорить. Завтра ты собираешься за границу. Ты найдешь другую женщину. Если это окажется иностранная кукла из тех, что меняют любовников, как перчатки, я буду презирать ее и тебя. Но если ты найдешь достойную себя женщину, способную на исключительные поступки, с открытой душой и твердым сердцем, то если я когда-нибудь ее встречу, то стану чтить и любить, как старшую сестру. Я воспитаю твоего сына так, что он поймет и реализует твои идеи. Счастливой дороги. Мира на твоем пути!
Мира на твоем пути! Четыре слога на родном языке шумели в волнах, преследуя его до самого порта Марселя, образуя безмятежный и изящный квадрат вокруг суматошных мыслей. В нем звучала прекрасная музыка, Госпожа Прекрасная Музыка, благовоспитанная конфуцианка, нелюбимая жена, еще более гордая, чем он думал, и при этом гораздо более человечная.
«И Лу Пинь-ань» [Доброго пути].
Часть II
Разбитое счастье
Глава 1
Чанг Нью-Ланг стоял в приемной московского отделения Международной помощи трудящимся. Одет он был по-европейски: красивый коричневый шерстяной свитер и плоская кепка – так называемая кепка Ленина. С празднования двадцатой годовщины Октябрьской революции прошло уже пять недель, но на стенах все еще красовались алые драпировки с золотой вышивкой «1937 год». Два польских еврея прислонились к длинному столу и листали журналы – мужчина и женщина, оба лет тридцати, стройные, длинноносые и черноволосые.
Нью-Ланг приехал из Парижа несколько недель назад, в компании двух товарищей. Все трое провели время достойно, но безрадостно. Нью-Ланг произнес речь против мирового империализма в зале Сорбонны и был арестован – так он выяснил, что койки там тоже очень грязные. Он просидел пять месяцев, пока к власти наконец не пришло новое правительство Народного фронта и его не выпустили. Он побрел с больными легкими обратно на Монмартр, к дяде, владельцу китайского ресторана «К разноцветным фонарям», но тот принял его не сказать чтобы грубо, но с каким-то унизительным подтекстом, пробудившим в Нью-Ланге стремление непременно добиться материальной независимости. В конце концов он устроился работником сцены в цирке.
До заключения он четыре раза выезжал за границу в качестве политического курьера: дважды в Дрезден, один раз в Вену и один раз в Лондон. Его задачи были настолько конспиративными, что с товарищами позволялось встречаться только по крайне важным вопросам. В остальном он общался с более-менее аполитичными соотечественниками, студентами и художниками, акробатами и жонглерами. Пока одним меланхоличным осенним вечером не пришло ошеломляюще внезапное спасение. За кулисами появились два товарища, Ли Чин-Чи и Хань Цзю-Пао, и сообщили, что все трое приглашены в Москву. Они выложили на стол изумленного директора цирка точную сумму штрафа за прерванный контракт, и ушли вместе с Нью-Лангом, не сказав ни слова. Протиснувшись в толпу в метро вместе с двумя маленькими, бодрыми кантонцами – он с трудом понимал их язык и видел их всего четыре раза в жизни, но они стали ему ближе отца и матери, жены и сына, – Нью-Ланг впервые в жизни сказал себе: «Теперь я счастлив».
Спустя несколько ярких ноябрьских и декабрьских недель в Крыму, где их разместили в конфискованном княжеском дворце для совместного отдыха с колхозниками, профессорами, инженерами и уборщицами, они переехали в международное общежитие для политических эмигрантов. Им выделили комнату на троих, хорошую комнату, не считая слишком мягких европейских подушек, вызывавших у них легкое отвращение. Каждую неделю они получали деньги от Международной помощи трудящимся. Но сегодня посылка куда-то пропала.
Чиновник за столом не понимал ни английского, ни французского, но понимал русский и немецкий. Поэтому Нью-Ланг вспомнил то немногое, что сохранилось в памяти из курса немецкого, и лаконично заявил: «Нет денег».
Оторвавшись от журнала, еврейка тихо сказала своему спутнику:
– Китаец говорит, как литовский еврей.
– Простите, – спросил Нью-Ланг, робко приближаясь, – вы сейчас говорили не по-немецки?
– О нет, – вежливо ответила женщина на сносном английском. – Это идиш – язык еврейского народа.
– Но язык Библии звучит иначе, – заявил Нью-Ланг.
– Совершенно верно, – охотно и не без гордости подтвердила еврейка. – У нашего народа два языка.
– У нашего тоже, – отозвался Нью-Ланг. – Литературный язык вэньянь и народный язык байхуа.
– Как интересно! Впервые слышу! Пожалуйста, скажите, в какой степени…
Дверь открылась, и монотонный голос позвал:
– Ханна Самойловна Билкес! Маркус Гедалевич Герцфельд!
– Простите, – сказала Ханна Билкес. – Нам пора в паспортный стол. Надеюсь, мы еще увидимся.
В паспортном столе собралась очередь из нескольких человек, и им предложили пока присесть.
– Могли бы просто оставить нас снаружи! – с неуместным пылом запротестовала Ханна.
– Снаружи или внутри, какая разница, – сказал Маркус Герцфельд.
Наконец, их документы были готовы: Ханна Самойловна Билкес, родилась в 1905 году в Дрогобыче, Польша (бывшая Австрия), писательница, без гражданства, не замужем, эмигрировала из Вены в октябре 1937 года, и Маркус Гедалевич Герцфельд, родился в 1902 году в Кракове, Польша (бывшая Австрия), учитель средней школы, без гражданства, женат, эмигрировал из Вены в октябре 1937 года.
– Выходит, вы галициец с Дикого Запада, – пошутила Ханна, обернувшись через плечо.
– Я полностью ручной.
– Ваша Франя уверяла меня в обратном.
– Да, для жен мы всегда недостаточно ручные, – болтая и жестикулируя, они спустились по лестнице. На выходе неподвижно стоял Нью-Ланг.
– Мне кажется, – тихо заметил Маркус Герцфельд, – китаец в вас влюбился.
– Ну и правильно, – ответила Ханна с мечтательной самоиронией. – Было бы очень обидно, если бы было иначе.
– Куда вы идете? – вежливо спросил Нью-Ланг.
– На Дмитровку. Вы тоже?
– Я тоже.
– Там висит афиша еврейского театра, – сказала Ханна, близоруко прищурившись.
– Почему вы не носите очки? – упрекнул ее Маркус.
– Из тщеславия, – быстро объяснила Ханна.
– В Китае женщины столь же тщеславны? – поинтересовался Маркус.
– Никто не лишен тщеславия, – философски заметил Нью-Ланг.
– Но лишь немногие готовы признавать это открыто, как мисс Ханна.
Они остановились перед афишей. Нью-Ланг задал несколько удивительно профессиональных вопросов.
– Вы разбираетесь лучше, чем мы! – удивился Маркус.
– Я руководил театром в Шанхае, – скромно ответил Нью-Ланг.
– Нам нужно сходить на это всем вместе, – с нетерпением сказала Ханна. – Это Шолом-Алейхем, еврейский Марк Твен.
Они дошли до квартиры Маркуса Герцфельда.
– Наши имена вы уже знаете, – сказал он. – Можем мы тоже…
– Пожалуйста, зовите меня Нью-Ланг, – ответил его собеседник, с незаметным замешательством проглотив свою фамилию.
– У большинства китайских имен очень красивые значения, – заметила Ханна.
– У моего скромного имени значение простое: пастух.
– Пастух? – переспросил Маркус, который никогда не упускал возможности для насмешки. – Значит, я могу откланяться и передать мисс Ханну под вашу защиту.
– Я думала, вы ставите рога только своей супруге, – засмеялась Ханна ему вслед.
– Вы сейчас домой? – спросил Нью-Ланг.
– Мне еще нужно доехать на трамвае до издательства иностранной литературы.
– А мне в Институт Востока. Нам по пути.
– Видите маленький отель в том переулке? – спросила Ханна. – Я живу там. К вашему сведению.
– Если вы позволите… – смутился Нью-Ланг.
– Вам же нужно мне многое рассказать, – порывисто, но деловито сказала Ханна. – Во‑первых, про два языка. Во‑вторых, про театр. В‑третьих…
Подъехал трамвай. Он оказался, как обычно, переполнен, и Ханна постоянно жаловалась на это, в свойственной белым варварам манере. Как ни странно, Нью-Ланга это не оттолкнуло, а позабавило.
Они стояли посреди толпы и невольно смотрели друг на друга в упор – и лица казались бесконечно чужими. Нью-Ланг смотрел на ее густые брови и белую прядь в черных волосах, а Ханна заметила в раскосых китайских глазах нотку мягкого упрямства.
И они уже не чувствовали удушливой тесноты.
Мир казался шире, чем когда-либо.
Глава 2
В китайской комнате общежития каждый день гадали: «Даст ли нам китайская партия легальную работу?» Спустя долгие годы строгой секретности и тайных заданий каждый жаждал легкого общения, публичного признания своих достижений, свободных любовных связей.
Ли Чин-Чи в себе не сомневался. Он какое-то время проработал на парижской обувной фабрике и уже видел себя будущим стахановцем. А вот Хань Цзю-Пао был настроен скептически.
– Вот увидите, – предсказывал он. – Однажды нам снова придется скрываться.
На данный момент казалось, что сбылись прогнозы Ли. Они могли выступать: в Институте Востока, в Парке Культуры, в клубе иностранных рабочих. Им предоставили лучших преподавателей по колониальной истории и истории партии. Нью-Ланг получил весьма лестную рекомендацию от Коминтерна в театр Станиславского с просьбой принять молодого, достойного режиссера, и не менее лестное задание написать книгу о советском театре – впервые на китайском языке. Ли устроился на обувную фабрику «Красный Октябрь», а Хань, работавший в китайской секции Коминтерна, вскоре стал правой рукой партийного представителя – тоже южного китайца, знавшего Мао Цзэдуна еще под прозвищем «бледный студент Мао».