Колдуны (страница 9)

Страница 9

«Вася, Вася. Ты совсем не слышишь, что вокруг говорят. Покойный-то – генеральный директор “Берега”. Кто у тебя совсем недавно документацию на товарищество “Берег” запрашивал?»

«…Да, верно. Как-то не обратил внимания. Константин Петрович, мы ведь не будем убийство расследовать?»

«Не хотелось бы. У нас ни навыков, ни полномочий…»

«И Вражкин на меня взъелся. Может быть, он знает? Ну, про вас

«Откуда ему знать, если ты не говорил?»

«Шаховская проболталась».

«Вот это вряд ли».

Шаховская быстро оправилась и вновь порадовала пенсионеров и дворников-инородцев рассуждениями о первой декаде Тита Ливия. Не получилось бухнуться с неба на землю и открыть всем глаза (речами, статьями, романами, лекциями, чем придётся, тем и открыть) – проточим камень прилежной водою. («Мы будем брать количеством с теми, кому качество недоступно».) Шпербер смеялся над нею в глаза, Фомин, связанный с отцом Шаховской нерушимыми узами тайных неблаговидных сделок, отечески кряхтел, чиновники администрации смотрели как на привилегированную сумасшедшую (и это значит: разные чувства вызывают привилегированные сумасшедшие у маленьких и по большей части неумных людей). Вася, если Шаховской взбредало в голову полировать на нём свои силлогизмы, кричал: «Отстань, ты нас всех похоронишь!»

«Трух, трух, а инде и рысью, – сказал я ему. – Не нужно бояться, ничего у неё не выйдет. Как не вышло у Константина Николаевича в “Варшавском дневнике”».

«Почему?»

«Для газеты нужен успех; участие публики, если не сочувствие, то озлобление. А такое равнодушие ничем не пробить. Вот ты, когда читаешь – »

«Это вы читаете, Константин Петрович, а я так, глазами двигаю».

«Вот именно. И не ты один».

«Вам оно и на руку», – догадливо сказал Вася.

«Я в самом деле не люблю идеологов и не доверяю инициативе снизу, – признал я. – Никакой».

«Да? Тогда давайте вы мне продиктуете заключение».

Не знаю, как так вышло, но по мере того, как я осваивался в теперешнем Своде законов, Вася сваливал на меня всё больше своей работы: уже не совет спрашивал, а нахально просил продиктовать. Я был заинтригован и не заметил, как втянулся.

Нормативным актам двадцать первого века, кособоким и небрежно составленным, соответствовал стиль рядовой документации – а тому было прискорбно далеко не только до образцовых бумаг Государственной канцелярии и шоколадного слога Госсовета. Под пером (под, увы, пальцами) Васи и его коллег, ближних и дальних, русский язык представал искалеченным, ободранным, недостаточным и в то же время – рыхлым, где – рахит, где – водянка; развинченные суставы, бессмысленный осовелый взгляд. И, вновь увы, был это не природный уродец, а гомункулюс, выпестованный плод всё тех же подьячих-алхимиков. Неспособность одних, лукавый ум другого, староприказные увёртки – всё смешивалось в их ужасном котле и шло в дело.

Не сразу мне удалось показать, какой ловкой, поджарой и, главное, понятной может быть официальная бумага.

Никаких длинных периодов. Много точек. Мало запятых. Богатство содержания в немногих словах. Краткая, но сильная аргументация. Неуклонно логичное развитие мысли. Подбор слов простых, но строгих – ничего выспреннего, ничего смешного.

«Посмотрим, что Ольга Павловна на это скажет», – злорадно сказал Вася.

«Прекрасно я знаю, что она скажет. Справки учинить никак невозможно, делать по заведённому».

«Ну, не этими словами…»

Дело спас Фомин, случайно и с удовольствием прочитавший вперёд Ольги Павловны наш отчёт. «Понятно, как будто сам писал», – милостиво сказал он. «Я Фоме в фавориты не хочу!» – сказал Вася. «Вы его не слушайте, Константин Петрович, – сказала Шаховская. – Фома уйдёт на повышение в Смольный, заберёт нас с собою: плохо, что ли. Будем полноценный журнал издавать». «Мы? – сказал Вася. – Мы?!» – «Кто-то же должен давать советы практической политики».

Закончив писать (под диктовку), Вася ощутил, что славно поработал и должен отдохнуть. Мы отправились обедать.

В итальянском заведении, любимом мелкочиновным людом, за угловым столиком сидели Шаховская и Лев Вражкин.

– Ты, Лёва, не человек, – говорила Шаховская в ярости, – ты карьерный автомат. Я не понимаю, зачем тебе карьера вообще. Ты же развлекаться не умеешь и вряд ли хочешь. Не пьёшь!

– Не пью.

– Не куришь!

– Не курю.

– Ни во что не играешь!

– Совсем ни во что.

– За девочками не бегаешь!

– Куда мне.

– Может, хотя бы за мальчиками? – С неуверенной надеждой.

– Нет, Шаховская, и не за мальчиками тоже.

– Сериалы и те не смотришь!

– Да. Вот получу генеральский мундир, вобью в стенку гвоздик, повешу на распялочке и на него буду смотреть, любоваться.

– Правильно. Ни на что другое ты к тому времени не будешь способен.

– Я буду молодым генералом. – Вражкин наконец увидел пробиравшегося к свободному месту Васю. – А вам здесь что нужно, свидетель?

– Обедать он пришёл, – сердито сказала Шаховская. – Садись, Васнецов. Дело есть.

– Давай потом, – пролепетал Вася.

– Потом ты струсишь, а Лёва передумает.

– Я уже струсил.

– Надо ли уточнять, что я уже передумал?

Что-то неуловимо изменилось в Лёве Вражкине. Это не был вид человека, у которого ноют зубы, живот или душа. Не мог я и сказать, что он выглядел растерянным: молодой следователь, как и всегда, держался с нарочитой деревянностью. Если такого деревянного мог охватить гнев, то гнев это был – тяжёлый, задавленный гнев, густая чёрная отрава. Люди во власти такого гнева бьются головой об стену, если не могут убить обидчика.

Гнев Вражкина, я видел, был вызван не Шаховской и не Васей и не на них направлен; они, напротив, своим присутствием давали облегчение, передышку; он говорил с ними, как будто без охоты возился с детьми: скучна ему их песчаная крепость, но эта скука много предпочтительнее того, что ждёт за углом во взрослой жизни.

– Лёва, ты не мог передумать, потому что не успел согласиться.

– Не смешно.

– Я думаю, она не шутит, – вставил Вася.

– Когда такие, как вы, начинают думать, становится страшно.

Вася обиделся. От обиды и сознания, что разговор за итальянским пирогом не может быть по-настоящему официальным, он осмелел.

– Конечно. С корочками-то легко быть самым умным.

– Вам, свидетель, не помогут ни корочки, ни горбушки.

– Перестань ты называть его свидетелем, – сказала Шаховская, – а то мне свидетели Иеговы[3] сразу мерещатся. И вообще отцепись. Как вы будете помогать мне соединёнными усилиями, если двух слов не можете сказать друг другу?

– А мы будем?

– Ты не бросишь на произвол судеб девочку, которая так беззаветно любила тебя с семи до одиннадцати лет. Лёва – мой родственник, – объяснила она Васе.

– Очень дальний, – уточнил Вражкин.

– Это тебя не освобождает.

Дикий план Екатерины Шаховской сделал бы честь девочке семи – одиннадцати лет – скорее даже мальчику, сбежавшему из гимназии на поиски индейцев. Каким-то («я журналист, у меня есть источники») образом отыскав предполагаемых авторов революционной пачкотни на стенах, она намеревалась проникнуть в их организацию, буде таковая имеется.

– Проникать буду я. Вы окажете техподдержку.

– На стрёме стоять? – спросил Вася.

Вражкин презрительно фыркнул.

– Удивительно мне, Шаховская, что именно ты открываешь в себе талант полицейской ищейки.

– Дискурс фильтруй! Я же не буду их закладывать.

– Ты всерьёз думаешь, что тебе это удастся? Что ты смеёшься, ненормальная?

– Меня радует, что ты до сих пор не встал и не ушёл.

– Ещё послушаю. Будет что начальству доложить.

– Ничего ты никому не доложишь. Сиди, Вася, не дёргайся. Лёва наш начертил себе давно План и прекрасно знает, что начальство его тоже себе начертило. От тебя разве ждут, что ты сунешься с каким-нибудь громким раскрытием? Ты сам от себя этого ждёшь? Ты хочешь потихоньку, полегоньку – и в Следственный комитет, а с громким раскрытием можно так обжопиться, что или заставят уйти, или до пенсии прокукуешь на районе. Риск, Вася, – это то, чего Лев Александрович органически не приемлет.

– Ну, знаешь, я с риском тоже как-то не очень, – скромно сказал Вася.

– У тебя это объяснимая и простительная в моих глазах трусость. Уж какой уродился. А у него – расчёт из числа подлых. Аккуратненько всё в голове посчитает, личную дорожную карту накропает и сидит, смотрит, как другие шеи сворачивают. Себе и друг другу.

– Наглядное обучение стоит слишком дорого. В нём ставится на карту само существование страны.

Вражкин сказал это с ненавистью и через силу. Шаховская и Вася переглянулись. В изумлении: настолько чуждый Вражкину дух веял в этих словах (может, в официальном заседании, подчиняясь приказу, и прочёл бы он по бумажке нечто подобное).

Ничего удивительного: это и были не его слова, а Льва Тихомирова.

Вот, значит, как! Наконец я понял и причину Лёвиного гнева, и почему это был судорожный, безысходный гнев бессилия.

Лев Александрович Тихомиров был революционером крайнего направления и таким, сделав полный разворот в убеждениях, остался. Также был он и остался теоретиком и кабинетным деятелем, из-за чего в консервативных слоях Петербурга на него глядели с большой опаской: в правом лагере было много умников, но мало, если вообще они были, идеологов, и теоретизировать там не любили. (У левых – всё в точности наоборот.) Не говорю уже о том, что многие в обращение Тихомирова не верили и считали, что его нужно не амнистировать, а повесить.

Теоретик, просвещённый энциклопедист, профессорский ум – глубокий, холодный, бесстрастный ко всему сущему, с единственным устремлением: к истине. И публицист: яркий, язвительный, нечитаемый теми, на кого мог бы воздействовать. А философ – для взрослых, медленное, трудное чтение, недоступное русскому интеллигенту, не дисциплинированному ни в своём поведении, ни в мысли, неспособному оценить эту медлительную обдуманность, эту точность предвидения.

Но темперамент его был бойца и фанатика; Тихомирова переполняла ярость. (Даже и в старости – красные глаза, дыбом стоящая седая грива.) Не знающий границ гнев и гордость, не допускающая прекословий, бешеное самолюбие, которое постоянно оскорблялось тем, что его игнорируют; по вреду, который я приносил, можно всё-таки ждать, что я сумею быть и полезным – если этого хочу действительно; проволновался, бедный, всю жизнь, искренне хотел своего дела, своего поста, искренне не понимал, почему нет такой канцелярии, куда его пустили бы; в глазах одних – бывший атаман шайки политических убийц, для других – отступник, ренегат, чуть ли не продажный… это он-то, идейный человек! Никого ради амнистии не выдавший, никому из прежних друзей не навредивший; собственно, это было условием, которое Тихомиров – хватило же дерзости – поставил правительству при возвращении в Россию.

Ломали головы над загадочностью его действий; в чём тут загадка? Лев Тихомиров всегда хотел одного: сильной и социально справедливой государственной власти. Через народные массы выйдут новые поколения на простор, в ширь расцвета народной энергии и духа, или через царя, было для него не так важно, тем более что в его монархизме идея царская не только не исключала народного представительства, но оказывалась без него невозможной.

[3] «Управленческий центр Свидетелей Иеговы в России», зарегистрированный в РФ в 1999 г., признан Верховным судом РФ экстремистской организацией в 2017 г., его деятельность на территории РФ запрещена.