Крошка Доррит (страница 3)
– Судьи – такой пристрастный народ.
– Ну, – воскликнул Риго, с ругательством закидывая за плечо полу своего плаща, – пусть приговаривают к худшему!
– Вероятно, так и сделают, – пробормотал Жан Батист себе под нос, засовывая нож за пояс.
Ничего более не было сказано, хотя оба принялись расхаживать взад и вперед, причем, разумеется, то и дело сталкивались. Иногда г-н Риго приостанавливался, точно собираясь изложить дело в новом свете или отпустить какое-нибудь гневное замечание, но из этого ничего не выходило, так как синьор Кавалетто продолжал разгуливать взад и вперед довольно забавной рысцой, опустив глаза в землю.
Наконец звук отпирающейся двери заставил их обоих остановиться. Послышались голоса и шаги. Хлопнула дверь, голоса и шаги стали приближаться, и тюремщик медленно поднялся по лестнице в сопровождении взвода солдат.
– Ну, господин Риго, – сказал он, остановившись на минуту у решетки с ключами в руке, – пожалуйте!
– Под конвоем, как я вижу?
– Да, иначе, пожалуй, от вас и кусков не соберешь. Там собралась толпа, господин Риго, и, кажется, не с дружескими целями.
Он прошел мимо окна и отомкнул низенькую дверь в углу камеры.
– Ну, выходите, – прибавил он, отворяя ее.
Вряд ли из всех оттенков белого цвета в подлунном мире найдется хоть один, который своей белизной сравнялся бы с бледностью лица г-на Риго в эту минуту. И вряд ли найдется выражение человеческого лица, подобное его выражению, где каждая черточка выдавала трепет сердца, пораженного ужасом. То и другое условно в сравнении со смертью, но глубокое различие существует между окончившейся борьбой и борьбой в момент ее самого отчаянного напряжения.
Он прикурил другую папироску от окурка своего товарища, крепко стиснул ее губами, надел мягкую шляпу с широкими полями, снова перекинул полу плаща через плечо и вышел из камеры в коридор, не обращая больше внимания на синьора Кавалетто. Что касается этого последнего, то его внимание было поглощено открытой дверью и коридором. Поводя глазами, он, как дикий зверь, выглядывал в открытую дверцу клетки, пока та не захлопнулась перед его носом.
Солдатами командовал офицер, высокий, бравый и совершенно спокойный, куривший, держа свою обнаженную шпагу в руке. Он коротко приказал солдатам окружить господина Риго, с невозмутимым видом стал во главе отряда, скомандовал: «Марш!», и все с грохотом зашагали вниз по лестнице. Дверь хлопнула, ключ повернулся в замке, в тюрьме блеснул на минуту луч непривычного света и ворвалась непривычная струя свежего воздуха, которая растаяла вместе с тонким облачком дыма, оставленным сигарой офицера.
Тогда, оставшись в одиночестве, узник, словно нетерпеливая обезьяна или резвый медвежонок, вскарабкался на подоконник и, прильнув к решетке, принялся наблюдать, не отрывая глаз, за уходившими. Он стоял, уцепившись за брусья обеими руками, когда внезапный гул голосов достиг его слуха: крики, вопли, проклятия, угрозы, ругательства – все сливалось в нем, хотя (как в буре) слышался только бешеный рев.
Возбужденный этим шумом и еще более похожий на дикого зверя в клетке, узник соскочил с окна, обежал комнату, снова вскочил на окно, схватился за решетку, пытаясь потрясти ее, опять соскочил и обежал комнату, затем вскарабкался на окно и прислушался, не оставаясь ни минуты в покое, пока гул не замер, мало-помалу удаляясь. Сколько пленников получше этого так же надрывали свое благородное сердце, и никто не думал о них (даже возлюбленная не знала об их страданиях), а великие короли и правители, бросившие их в тюрьму, разъезжали при блеске солнца, среди приветственных криков толпы, или мирно умирали в своих постелях, после громких дел и звонких слов, а учтивая история, еще более раболепная, чем их подданные, бальзамировала их.
Наконец Жан Батист, которому теперь можно было выбирать любой угол для спанья в пределах этих четырех стен, улегся на скамье, лицом кверху, скрестил руки на груди и заснул. Покорность судьбе, легкомыслие, добродушие, легкая и скоро проходящая возбужденность, всегдашняя готовность примириться с черствым хлебом и жестким камнем – во всем этом сказывался верный сын его страны.
Еще несколько времени все сияло и блестело под раскаленным небом, но вот солнце зашло в блеске багряных, зеленых, золотых лучей, и звезды зажглись на небе, а на земле, подражая им (как люди подражают доброте высших существ), заискрились светляки. Длинные пыльные дороги и бесконечные равнины успокоились, и глубокая тишина воцарилась на море.
Глава II. Попутчики
– Не слыхали вчерашнего рева, сэр, а? Ничего не было слышно?
– Я ничего не слыхал.
– Ну, так значит, ничего и не было. Уж если этот народ примется шуметь, так, поверьте, слышно будет.
– Да это, я думаю, о всяком народе можно сказать.
– Да, но здешний народ всегда шумит. Они жить не могут без этого.
– Вы говорите о марсельцах?
– Я говорю о французах. Они всегда шумят. А Марсель… известно, что такое Марсель. Он пустил в свет самую бунтовскую песню [3], какая только была сочинена когда-нибудь. Им во что бы то ни стало требуется allons [4] и marchons [5] к какой-нибудь цели: к победе, к смерти, в огонь – все равно куда.
Говоривший это – господин добродушно-величавого вида – неодобрительно посматривал на Марсель с парапета стены; приняв удобную позу, он засунул руку в карманы и, побрякивая деньгами, заключил свою речь коротким смехом.
– Да, allons и marchons. Лучше бы вы другим предоставили allons и marchons по своим законным делам, чем держать их в карантине.
– Да, это довольно скучно, – сказал другой. – Но сегодня нас выпустят.
– Сегодня выпустят! – повторил первый. – Да ведь это еще усиливает безобразие, если нас сегодня выпустят. Выпустят! Зачем же мы здесь сидели?
– Положим, без всякой основательной причины. Но так как мы явились с Востока, а Восток – гнездо чумы.
– Чумы! – подхватил первый. – Да я на это и жалуюсь. Я схватил чуму, как только попал сюда. Я, как человек в здравом рассудке, которого посадили в желтый дом, не могу вынести простого подозрения. Явился сюда здоровехонек, но заподозрили меня в чуме, и вот я зачумлен. Да, я зачумлен, я схватил чуму!
– Вы, однако, переносите ее молодцом, мистер Мигльс, – с улыбкой заметил его собеседник.
– Нет. Если бы вы знали настоящее положение вещей, то не сделали бы подобного замечания. Каждую ночь я просыпался, говоря себе: «Теперь я схватил болезнь, теперь она развилась, теперь я сижу в карантине из-за болезни, теперь эти молодцы добились своего». Да лучше бы меня проткнули булавкой и посадили в коробку с жуками, чем осудить на такое существование, какое я вел здесь.
– Полно, мистер Мигльс, довольно об этом, теперь все кончилось, – сказал веселый женский голос.
– Кончилось! – повторил мистер Мигльс, который, по-видимому, находился в том особом настроении духа (впрочем, вовсе не злостном), когда каждое лишнее слово, произнесенное кем бы то ни было, кажется новым оскорблением. – Кончилось! Да хоть бы и кончилось, почему же мне не говорить об этом?
Это миссис Мигльс говорила с мистером Мигльсом. Миссис Мигльс, подобно мистеру Мигльсу, была благообразна и здорова и обладала приятным английским лицом, которое лет пятьдесят пять любовалось счастливым семейным очагом, так что носило на себе его светлый отпечаток.
– Полно, брось, отец, – сказала миссис Мигльс. – Посмотри-ка лучше на Милочку.
– На Милочку? – повторил мистер Мигльс прежним ворчливым тоном, но Милочка стояла за ним, трогала его за плечо, и мистер Мигльс немедленно от всей души простил Марселю все его грехи.
Милочка была красивая девушка лет двадцати, с роскошными каштановыми вьющимися волосами; милая девушка с открытым личиком и удивительными глазами: большими, нежными, ясными, так украшавшими ее хорошенькое лицо. Была она круглая, свежая, балованая, с ямочками и с выражением робкой застенчивости, усиливавшим прелесть и без того милой и привлекательной девушки.
– Я спрашиваю вас, – сказал мистер Мигльс в порыве откровенности, сделав шаг назад и притягивая дочку, – спрашиваю вас, так, просто, как человек, не чертовская ли бессмыслица посадить Милочку в карантин?
– Зато от этого даже карантин сделался приятным.
– Да, – сказал мистер Мигльс, – это, конечно, чего-нибудь да стоит. Очень обязан вам за это замечание. Милочка, ты пошла бы с матерью да приготовилась к отъезду. Санитарный чиновник и целая куча каких-то негодяев в треуголках явились выпустить нас на волю, и мы, тюремные пташки, позавтракаем наконец как приличествует христианам, а там разлетимся кто куда… Тэттикорэм, ступай за барышней.
Эти последние слова относились к хорошенькой девушке с блестящими черными волосами и глазами, очень чистенько одетой, которая слегка присела и отправилась за миссис Мигльс и Милочкой. Они перешли голую, обожженную солнцем террасу и исчезли под белой, блестевшей на солнце аркой. Спутник мистера Мигльса, серьезный смуглый мужчина лет сорока, не сводил глаз с арки, пока мистер Мигльс не дотронулся до его плеча.
– Виноват, – сказал он, вздрогнув.
– Ничего, – ответил мистер Мигльс.
Они молча прошлись взад и вперед под тенью стены, стараясь дышать свежим морским ветерком, который уже достигал в семь часов утра высоты карантина. Спутник мистера Мигльса возобновил разговор.
– Могу я спросить, – сказал он, – имя…
– Тэттикорэм? – подхватил мистер Мигльс. – Не имею понятия.
– Я думал, – продолжил первый, – что…
– Тэттикорэм? – снова подсказал мистер Мигльс.
– Благодарю вас… что Тэттикорэм – настоящее имя, и не раз удивлялся его странности.
– Видите ли, – сказал мистер Мигльс, – дело в том, что мы, миссис Мигльс и я, люди практические.
– Об этом вы часто упоминали в приятных и поучительных беседах, которые мы вели с вами, прогуливаясь по этим камням, – сказал его спутник, и легкая улыбка мелькнула на его серьезном смуглом лице.
– Практические люди. Так вот, однажды, пять или шесть лет назад, мы взяли Милочку в Церковь найденышей… вы слыхали о Госпитале найденышей в Лондоне? Это вроде Приюта найденышей в Париже.
– Я бывал там.
– Прекрасно! Итак, взяли мы с собой Милочку в церковь послушать музыку – как люди практические, мы поставили целью нашей жизни показывать Милочке все, что может доставить ей удовольствие, – как вдруг мать (я так называю обыкновенно миссис Мигльс) расплакалась до того, что пришлось ее увести из церкви. «В чем дело, мать? – спрашиваю ее, когда она немножко успокоилась. – Ты напугала Милочку, душа моя». – «Да, я знаю, отец, – сказала она, – но это пришло мне в голову оттого, что я так люблю ее». – «Да что тебе такое пришло в голову, мать?» – «Ах, голубчик! – воскликнула мать, снова заливаясь слезами. – Когда я увидела этих детей, как они стоят рядами и взамен отца, которого никто из них не знал на земле, взывают к Великому Отцу на небесах, мне пришло в голову, приходит ли сюда какая-нибудь несчастная мать, смотрит ли на эти детские личики, ищет ли между ними бедного ребенка, которого она бросила в этот пустынный мир и который никогда не узнает ее любви, ее поцелуя, ее лица, ее голоса, даже ее имени». Это было вполне практично со стороны матери, и я ей так и сказал. Я сказал: «Мать, вот что я называю практичным, голубушка». – Собеседник кивнул с некоторым волнением. – На другой день я говорю ей: «Слушай, мать, я намерен сделать тебе предложение, которое, надеюсь, ты одобришь. Возьмем из этих детей девочку для Милочки. Мы люди практические. И если в ее характере обнаружатся какие-нибудь недостатки или вообще она не подойдет нам, мы будет знать, чем это объяснить. Мы будем знать, какое огромное значение имеют влияния и впечатления, которых она не знала, не имея ни родителей, ни брата или сестры, никакой семьи, никакого дома». Вот каким манером мы добыли Тэттикорэм.