Крошка Доррит (страница 4)

Страница 4

– А самое имя…

– Святой Георгий! – воскликнул мистер Мигльс. – Об имени-то я и забыл. Видите ли, в приюте она называлась Гарриет Педель – без сомнения, вымышленное имя. Ну вот, Гарриет превратилась в Гэтти, а потом в Тэтти; как люди практические, мы сообразили, что шуточное имя может оказать смягчающее и благотворное действие на ее характер, не правда ли? Что же до Педель, то об этой фамилии, разумеется, не могло быть и речи. Если есть что-нибудь безусловно невыносимое, образчик пошлого и нахального чванства – воплощение нашей английской привязанности к благоглупостям, оставленным всеми здравомыслящими людьми, – воплощение в сюртуке, жилете и с тростью в руках, так это педель. Давно вы не видали педелей?

– Довольно давно; я провел двадцать лет в Китае.

– В таком случае, – продолжил мистер Мигльс с воодушевлением, уставив указательный палец в грудь собеседнику, – и не старайтесь увидеть. Всякий раз, как мне случится встретить педеля в воскресенье, на улице, во всем параде, во главе приютских детей, я должен отвернуться и бежать, иначе поколочу его. Ну-с, поэтому о фамилии Педель не могло быть и речи, а так как основателя приюта для найденышей звали Корэм, то мы и девочку назвали по фамилии этого доброго человека. Иногда звали ее Тэтти, иногда Корэм, а потом эти два имени слились, и теперь она Тэттикорэм.

– Ваша дочь, – сказал собеседник мистера Мигльса, после того как они прошлись молча по террасе и, остановившись на минуту взглянуть на море, возобновили свою прогулку, – насколько мне известно, ваше единственное дитя, мистер Мигльс. Могу ли я спросить – не из назойливого любопытства, а потому, что ваше общество доставило мне много удовольствия, и, прежде чем расстаться с вами, быть может навсегда, мне хотелось бы узнать вас покороче, – правильно ли я заключил из слов вашей супруги, что у вас были и другие дети?

– Нет-нет, – сказал мистер Мигльс, – не совсем правильно. Не другие дети. Другой ребенок.

– Простите, я, может быть, затронул слишком тяжелую тему.

– Ничуть, – сказал мистер Мигльс. – Я становлюсь серьезным, вспоминая об этом, но не горюю, не чувствую себя несчастным. У Милочки была сестра (они были близнецами), которая умерла в таком возрасте, что мы едва могли видеть ее глаза (такие же, как у Милочки) из-за стола, когда она вставала на цыпочки.

– А, вот как!

– Да, и так как мы люди практические, то в конце концов у нас с миссис Мигльс явилось убеждение, которое вы, может быть, поймете, а может быть, и не поймете. Милочка и ее малютка сестра были так похожи друг на друга, что мы как-то не могли разделять их в мыслях со времени этого несчастья. Бесполезно было бы уверять нас, что наше дитя умерло в младенческом возрасте. Оно изменялось и вырастало вместе с изменениями и ростом ребенка, который остался у нас и никогда не разлучался с нами. По мере того как вырастала Милочка, вырастал и тот ребенок; по мере того как Милочка становилась взрослой и разумной, становилась взрослой и разумной ее сестра, в точно такой же степени. Убедить меня в том, что, переселившись в иной мир, я не встречу, по милости божией, дочери такой же, как Милочка, – убедить меня в этом так же трудно, как в том, что сама Милочка не живое существо.

– Я понимаю вас, – тихо сказал его собеседник.

– Что до нее самой, – продолжил отец, – то, конечно, потеря своего живого портрета и подруги детских игр и раннее знакомство с тайной смерти, которая суждена всем нам, но не часто открывается ребенку, не могли не оказать известного влияния на ее характер. К тому же ее мать и я поженились уже в немолодом возрасте, и Милочка росла, так сказать, в атмосфере старости, хотя мы старались приспособиться к ней. Нам не раз советовали, когда она была не совсем здорова, как можно чаще менять для нее климат и воздух, особенно в этот период ее жизни, и доставлять ей всяческие развлечения. И так как теперь я не прикован к своему столу в банке (хотя в свое время знавал-таки нужду, оттого и женился на миссис Мигльс так поздно), то вот мы и рыскаем по свету. Оттого-то мы и встретились с вами на Ниле и глазели вместе с вами на пирамиды, на сфинксов, на пустыню и все прочее, и оттого-то Тэттикорэм сделается со временем путешественницей почище капитана Кука [6].

– От души благодарю вас, – сказал его собеседник, – за вашу откровенность.

– Не за что, – ответил мистер Мигльс, – я к вашим услугам. А теперь позвольте мне спросить вас, мистер Кленнэм: куда вы поедете?

– Право, не знаю. Я чувствую себя таким одиноким и чужим повсюду, что мне все равно, куда ни занесет случай.

– Мне крайне странно, простите мою смелость, что вы не отправитесь прямо в Лондон, – сказал мистер Мигльс тоном благодушного советника.

– Может быть, я и отправлюсь.

– Aгa! Но не без цели же?

– У меня нет никаких целей! То есть, – он слегка покраснел, – почти никаких, которые бы я мог привести в исполнение в настоящее время. Подчинившись насилию, сломившись, но не согнувшись, я был прикован к делу, которое никогда не было мне по душе и о котором не спрашивали моего мнения; меня увезли на другой конец света еще несовершеннолетним, и я прожил в изгнании до смерти отца в прошлом году, принужденный вечно вертеть колесо, которое я ненавидел. Что же могло выйти из меня при таких условиях? Мои цели, планы, надежды? Все эти огни погасли раньше, чем я научился говорить.

– Зажгите их снова! – сказал мистер Мигльс.

– Да, легко сказать! Я сын суровых родителей, мистер Мигльс. Я единственный ребенок родителей, которые взвешивали, мерили и оценивали все на свете, для которых то, что не может быть взвешено, измерено и оценено, вовсе не существовало. Строгие люди, представители мрачной религии, которая вся заключалась в том, чтобы приносить в жертву чувства и симпатии, и без того недоступные для них, в расчете обеспечить этим свое благополучие. Суровые лица, неумолимая дисциплина, покаяние в этом мире и ужас в будущем; ни ласки, ни привета, пустота в запуганном сердце – вот мое детство, если только можно применить это слово к подобному началу жизни.

– Вот оно что! – сказал мистер Мигльс, крайне смущенный картиной, представлявшейся его воображению. – Суровое начало. Но оно прошло, и вы должны пользоваться всем, что остается для вас, как практический человек.

– Если бы все люди, которых обыкновенно называют практичными, были практичны на ваш лад…

– Да таковы они и есть.

– В самом деле?

– Да, я думаю, что так, – ответил мистер Мигльс после некоторого размышления. – А ведь иному ничего другого не остается, как быть практичным, и мы с миссис Мигльс именно таковы.

– Мой одинокий путь легче и не так безнадежен, как я ожидал, – сказал Кленнэм, пожимая ему руку, со своей серьезной улыбкой. – Довольно обо мне. Вот лодка!

Лодка была переполнена треуголками, к которым мистер Мигльс питал национальную антипатию. Обладатели этих треуголок высадились, поднялись в карантин, и вскоре все задержанные путешественники собрались вместе. Затем треуголки принялись возиться с огромным ворохом бумаг, вызывать поименно, подписывать, запечатывать, ставить штемпеля и кляксы, посыпать песочком – словом, развели такую жестокую пачкотню, в которой решительно ничего нельзя было разобрать. В конце концов все было сделано по правилам, и путешественникам была предоставлена возможность отправиться на все четыре стороны.

На радостях они не обращали внимания на зной и блеск, а, переправившись через гавань в лодках, собрались в огромном отеле, куда солнце не могло проникнуть сквозь спущенные шторы и где голые каменные полы, высокие потолки и гулкие коридоры смягчали удушливую жару. Вскоре на большом столе в большой зале красовался роскошный завтрак, и карантинные невзгоды превратились в смутные воспоминания среди массы тонких блюд, южных фруктов, охлажденных вин, цветов из Генуи, снега с горных вершин и всех красок радуги, блиставших в зеркалах.

– Теперь я без всякой злобы вспоминаю об этих унылых стенах, – сказал мистер Мигльс. – Когда расстаешься с местом, то скоро забываешь о нем; я думаю, даже узник, выпущенный из тюрьмы, перестает злобствовать против нее.

Всего за столом было человек тридцать. Все разговаривали, разбившись на группы. Отец и мать Мигльс с дочкой сидели на одном конце стола; на противоположном помещались мистер Кленнэм, какой-то рослый француз с черными волосами и бородой, смуглого и страшного, чтобы не сказать – дьявольского вида, что не помешало ему оказаться самым кротким из людей, и красивая молодая англичанка с гордыми и наблюдательными глазами. Она путешествовала одна и либо сама держалась в стороне от остального общества, либо общество избегало ее – этого никто бы не мог решить, кроме нее самой. Остальная публика представляла собой обычную смесь путешественников по делу и путешественников ради удовольствия: офицеры индийской службы, отправлявшиеся в отпуск; купцы, торговавшие с Грецией и Турцией; английский пастор в одежде, напоминавшей смирительную рубашку, совершавший свадебную поездку с молодой женой; пожилые англичане – отец и мать – с семейством, состоявшим из трех взрослых дочерей, которые вели путевой дневник, смущавший их родителей, старая глухая английская маменька с весьма взрослой дочкой, скитавшейся по свету в ожидании благополучного перехода в замужнее состояние.

Англичанка, державшаяся особняком, вмешалась в разговор, услыхав замечание мистера Мигльса.

– Так вы думаете, что узник может простить своей тюрьме? – спросила она медленно и выразительно.

– Это только мое предположение, мисс Уэд. Я не возьмусь судить о чувствах узника. Мне никогда не приходилось сидеть в тюрьме.

– Мадемуазель думает, – сказал француз на своем родном языке, – что прощать не очень легко.

– Думаю.

Милочке пришлось перевести слова француза мистеру Мигльсу, так как он никогда не мог выучиться языку страны, по которой путешествовал.

– О, – сказал он. – Боже мой, но ведь это очень жаль!

– Что я недоверчива? – спросила мисс Уэд.

– Нет, не то. Не так выражено. Жаль, что вы думаете, что прощать нелегко.

– Мой личный опыт, – возразила она спокойно, – во многих отношениях уменьшил мою доверчивость. Это весьма естественно, я полагаю.

– Конечно, конечно. Но разве естественно хранить злобу? – весело спросил мистер Мигльс.

– Если бы мне пришлось томиться и чахнуть в каком-нибудь месте, я всегда ненавидела бы это место и желала бы сжечь его или разрушить до основания. Вот все, что я могу сказать.

– Сильно сказано, сэр, – заметил мистер Мигльс, обращаясь к французу. Это тоже была одна из его привычек: обращаться к представителям всевозможных наций на английском диалекте, с полной уверенностью, что так или иначе они должны понять его. – Довольно жестокие чувства обнаруживает наша прекрасная соседка, не правда ли?

Французский джентльмен любезно спросил:

– Plait-il? [7]

На это мистер Мигльс с полным удовлетворением возразил:

– Вы совершенно правы. Я думаю то же самое.

Завтрак приближался к концу, и мистер Мигльс обратился к обществу с речью. Речь была довольно коротенькая, но прочувствованная. Суть ее заключалась в том, что вот случай свел их вместе и между ними царствовало доброе согласие, и теперь, когда они расстаются, быть может навсегда, им остается только распроститься и пожелать друг другу счастливого пути, выпив по бокалу шампанского. Так и сделали, а затем, пожав друг другу руки, расстались навсегда.

Одинокая молодая леди не прибавила ни слова к тому, что сказала раньше. Она встала вместе с остальными, молча ушла в дальний угол комнаты и уселась на диван подле окна, глядя на воду, отражавшуюся серебристыми блестками на переплете оконной рамы. Она сидела спиной к остальным, словно надменно искала уединения. И все-таки трудно было сказать с уверенностью: она ли избегает общества или общество избегает ее.

[6] Кук Джеймс (1728–1779) – английский мореплаватель; совершил три кругосветных путешествия, открыл ряд островов в Тихом океане и обследовал восточный берег Австралии.
[7] Как, что? (фр.)