Лея Салье (страница 12)

Страница 12

А потом всё стихло, будто сама реальность застыла, впитывая в себя остатки пережитого. Только его тяжёлое, неровное дыхание разрывалось в воздухе, напоминая о том, что произошло, что нельзя отменить, что навсегда осталось запечатлённым в этой комнате.

Лена не двигалась, её тело казалось застывшим, потерявшим связь с разумом. Губы пересохли, потрескались, но она этого не ощущала, как не чувствовала больше холода или жара.

Её глаза ничего не видели, ничего не воспринимали, они просто смотрели в пустоту, отражая внутри разорванное пространство, где больше не было её самой.

Где—то в глубине её сознания хрустнула последняя нить – слабый, незаметный звук, знаменующий собой конец сопротивления, конец всего, что ещё можно было спасти.

Никто не знал, что когда—то его имя значилось в медицинских архивах закрытой психиатрической клиники, где в детстве ему ставили диагнозы, о которых теперь предпочитали молчать. Всё было скрыто, замято, забыто – так, словно этого никогда и не существовало.

Глава 6

Лена проснулась ночью, но пробуждение не дало ни облегчения, ни ясности. Вместо этого оно принесло с собой новую волну отчаяния, более тяжёлую, чем та, что накрыла её вечером. В темноте комнаты не было утешения – только осознание неизбежности, только тягучее ощущение собственной беспомощности. Темнота комнаты была вязкой, чужой, холодной. Воздух стоял неподвижно, тяжело, словно густая, удушающая пелена, скрадывающая звуки. Она не сразу поняла, где находится, не сразу вспомнила, кем теперь стала. Но тело помнило. Оно знало.

Она лежала неподвижно, глядя в потолок, где тусклый свет луны пробивался сквозь неплотно сдвинутые шторы, вырисовывая на белой поверхности размытые пятна теней. Тонкие полосы света, дрожащие от движения ветвей за окном, казались рваными шрамами. Лена медленно провела рукой по простыне, как будто проверяя: всё ли с ней на месте? Казалось бы, всё. Но ощущение целостности пропало.

Безопасности больше не существовало. Ни за закрытой дверью, ни под этим потолком, ни где бы то ни было в этом доме. Даже в собственном теле она больше не была хозяйкой. Она думала, что потерять свободу – значит лишиться выбора, но теперь знала: это гораздо глубже. Это когда ты можешь двигаться, можешь дышать, но каждое движение и каждый вдох уже не твои. Это когда внутри тебя кто—то вырезает куски, вытравливает волю, оставляя только форму, оболочку, сосуд, предназначенный для чужих желаний.

Лена глубоко вдохнула, но воздух обжёг горло, словно внутри него была пыль, давно осевшая на мёртвых вещах. Она попыталась отвлечься, заглушить эти мысли, вспомнив что—то хорошее.

Детство было совсем другим. Она помнила солнечные дни, когда бегала босиком по горячему асфальту, когда ещё верила, что жизнь устроена справедливо. Помнила утреннюю прохладу в доме, запах свежего хлеба, звучавшее по радио что—то весёлое, беззаботное. Помнила голос матери, который тогда не был ещё таким уставшим, таким озлобленным.

Рома – первая любовь. Темноволосый, смешливый, чуть небрежный, с цепким взглядом и лёгкостью в походке. Он целовал её, когда никто не видел, шептал, что она особенная, что у них всё получится. Ей нравилось это ощущение – быть особенной. Она хотела верить, что он честен, что в его словах есть больше, чем просто мгновение.

Но однажды она увидела его с другой. Поняла всё без слов. Тогда впервые появилось это чувство – когда внутри тебя что—то крошится, рассыпается, а ты стоишь и не можешь даже пошевелиться, потому что осознаёшь: тебя больше нет, есть только боль.

После этого она поклялась, что больше не будет верить слепо.

Она росла, смотрела на жизнь и понимала, что в Бряльске нет для неё будущего. Этот город – как болото, которое медленно, но неумолимо засасывает. Здесь девочки мечтали о свадьбе как о спасении, но потом их мечты обрастали пеленками, бытовыми заботами и усталостью, которая стирала из глаз даже воспоминания о юности. Она не хотела так. Она хотела большего.

Петь. Она мечтала стоять на сцене, петь так, чтобы голос заполнял пространство, чтобы тысячи людей замирали, слушая её. Хотела, чтобы её имя знали, чтобы люди приходили на концерты не потому, что некуда пойти, а потому, что без её песен им чего—то не хватает.

Хотела любви. Не той, что разбивается о быт, а той, что возвышает, делает тебя частью чего—то большего. Хотела верного мужа, хотела семью, детей. Но жизнь пошла иначе.

Девушка снова вернулась в реальность, с силой зажмурив глаза, стараясь прогнать образы, которые сами собой всплывали в сознании. Лена дёрнулась, будто от удара. Её пальцы сами сжались в простыню, тело напряглось. Документы. Подписи. Даты. Обречённость, с которой она смотрела на эти страницы, понимая, что выхода нет.

Голос Леонида – ровный, безразличный, страшный именно своей хладнокровностью:

– Теперь ты полностью зависишь от меня.

Она могла закрыть глаза, могла заткнуть уши, могла уйти в свои воспоминания, но от этой фразы не спрятаться. Лена перевернулась на бок, обхватила себя руками, стараясь хоть так почувствовать какую—то защиту, хоть что—то своё. Ничего своего у неё больше не было.

В это время в другой комнате Леонид не спал. Он лежал в полумраке, вдыхая запах ночи, власти и собственной победы. Его кровь кипела от восторга. Он знал, что Лена сейчас не спит, что страх разрывает её изнутри, что каждое мгновение этой ночи выжигало из неё остатки прежнего "я". И это было прекрасно. Он любил этот процесс – как тщательно и методично ломаются люди, как их сопротивление превращается в беспомощный лепет, в покорность, в мёртвую тишину.

Он думал о ней. О том, как скоро она перестанет быть собой, как её мысли начнут звучать его голосом, как любое движение её тела станет откликом на его желания. Она была сырьём, которое он формовал, скульптурой, вырезанной из страха и подчинения. Пока в ней ещё теплилась боль, ещё оставалось сопротивление, но он знал – это ненадолго. Боль превращала людей в тряпичных кукол, делала их мягкими, податливыми.

Он прикрыл глаза, ощущая во рту сухой, горячий привкус охотничьего возбуждения. Лена уже перешагнула черту: её воля истекала кровью. Она ещё этого не поняла, но ему было некуда спешить. Он будет смотреть, как она гаснет, шаг за шагом, как тонет в его руках. Это было неизбежно. И это было восхитительно.

Утро пришло слишком быстро. Лена не запомнила, как уснула, но пробуждение было резким, болезненным, словно кто—то вытолкнул её из сна обратно в реальность, в холодную, безжалостную темноту. Тело ломило, мышцы ныли, словно она всю ночь бежала от чего—то, что неизбежно догнало её. В горле першило, дыхание было прерывистым, а разум, вновь вынырнувший из зыбкого забытья, отчаянно пытался убедить её, что ничего не изменилось. Но тело помнило всё. Воспоминания о ночи всплывали в сознании, болезненные, гнетущие, не позволяя спрятаться в иллюзии. "Проснулась снова? Значит, это правда. Это не сон."

Она не сразу осознала, что именно её разбудило. Тишина? Или, наоборот, едва слышные звуки – ритмичный стук ложечки о фарфор, шелест страниц, негромкий выдох, едва различимый среди шорохов утреннего дома? Запах кофе проникал в комнату, густой, терпкий, вяжущий, вплетающийся в аромат свежеиспечённого хлеба. Всё было таким привычным, будто ничего не произошло.

Но что—то произошло. Что—то необратимое, выжженное в её памяти, вжимающееся в плоть, отравляющее каждый вдох. Она не могла этого объяснить словами, но чувствовала – это было там, глубоко внутри, на самом дне, где раньше прятались мечты и надежды.

Она знала это каждой клеткой своего тела. Каждая мышца, каждая кость помнила, как вчерашний день разорвал её реальность на куски. И теперь она лежала, словно разбитая кукла, пытаясь осознать: где начинается этот новый мир, в котором она больше не принадлежит себе?

Лена лежала, не шевелясь, пытаясь оттянуть момент, когда придётся встать, одеться, спуститься вниз. Это утро казалось ей тонкой нитью, связывающей прошлое и настоящее, но она уже слышала, как эта нить натягивается, трещит, готовая порваться.

Она не могла не пойти. Поднялась медленно, с трудом. Казалось, что её собственное тело принадлежит кому—то другому, что оно уже не слушается её так, как прежде. Платье сидело на ней неуютно, его ткань будто прилипала к коже, оставляя ощущение чуждости, ненужности. Когда она спустилась вниз, её встретил знакомый звук – лёгкий стук ногтя по керамике чашки.

Леонид уже был за столом.

Он выглядел безупречно, словно только что вышел из другого, лучшего мира. Светлая рубашка, закатанные рукава, запястье с дорогими часами – всё, как всегда. Он лениво водил пальцем по краю чашки, а взгляд его скользнул по ней без спешки, едва заметно, но этого было достаточно. Достаточно, чтобы Лена почувствовала, как в груди неприятно сжалось, как дрогнули пальцы, как невидимые нити ещё крепче затянулись вокруг её горла.

Ни одной эмоции на его лице. Ни тени того, что случилось ночью.

– Садись.

Он произнёс это не приказом, но и не просьбой. Это было так, будто её присутствие здесь никогда не обсуждалось, будто она всегда сидела за этим столом.

Лена подчинилась. Стол был накрыт идеально, каждый предмет находился на своём месте. Ломтики сыра разложены ровными рядами, хлеб аккуратно нарезан, чашка с кофе стояла напротив неё: тёмная поверхность напитка отражала свет люстры. Всё выглядело безупречно, механически правильно.

Она взяла вилку, но едва заметное движение Леонида заставило её напрячься. Он даже не посмотрел в её сторону, не сделал ничего особенного – но Лена почувствовала это кожей, почувствовала, как её движения тут же стали осторожнее, медленнее.

Он контролировал всё – от того, как она сидит, до мельчайших движений её рук. Любой жест, даже способ, которым она держит приборы, попадает под его пристальное внимание. Её пальцы дрогнули, когда она взяла вилку, внезапно осознав, как тяжела она в её ладони, словно превратилась в инструмент чужой воли.

Леонид ел медленно, с удовольствием. Казалось, он смакует не только еду, но и само утро, свою власть над моментом. Он никуда не спешил, никуда не торопился, а Лена сидела перед ним, напряжённая, с застывшим в груди дыханием.

А потом он заговорил.

– Сегодня у меня дома будет торжественный ужин. Ты должна присутствовать.

Голос его прозвучал лениво, почти рассеянно, словно речь шла о чём—то обыденном, не стоящем внимания. Но от этих слов в груди Лены стало пусто, как будто кто—то выдрал из неё всё тепло разом.

Она не сразу поняла смысл сказанного.

– Сделай всё, чтобы они остались довольны.

Девушка почувствовала, как что—то острое царапнуло её изнутри. Вилка качнулась в пальцах, и только усилием воли она удержала её.

Она не осмелилась спросить, кто эти люди, не позволила себе даже шёпотом задать вопрос. В её сознании пульсировало лишь одно: не говорить, не проявлять сомнений, не выдавать свою растерянность. Горло сжалось, словно пересохшее от жажды, и каждый вдох давался с трудом. Она чувствовала его взгляд – оценивающий, насмешливый, словно он ждал её реакции, её попытки хоть как—то сопротивляться, но знал: она не посмеет.

Леонид наблюдал за ней так, словно разглядывал что—то забавное. Её беспомощность, её реакцию. В этом взгляде не было раздражения, не было злости – только тихая, давящая насмешка.

Он сделал глоток кофе, неторопливо, с удовольствием.

– Кстати, – он улыбнулся краем губ, – я знаю, что ты хотела стать певицей.

Воздух в комнате словно загустел.

– Ты мечтала петь, верно? Петь так, чтобы тебя слушали тысячи? – его голос был тягучим, медленным, обволакивающим.

Лена кивнула, но это движение было пустым, механическим, словно тело само приняло решение, в котором не участвовал разум. Горло сжалось, пересохло, и она даже не пыталась сглотнуть – казалось, это только усилит ощущение беспомощности.