Лея Салье (страница 4)
– И ты думаешь, что он просто так поможет? – спросила она, и голос её прозвучал глухо, хрипло, как будто воздух в её лёгких вдруг стал гуще, плотнее, как будто само дыхание стало сложнее, требовало усилий.
Татьяна посмотрела на неё, слегка прищурив глаза. Губы у неё сжались в тонкую линию, в этом взгляде не было раздражения, не было злости, не было даже ожидания – было только понимание, что этот вопрос не имеет смысла, что он задан не потому, что Лена действительно надеется услышать ответ, а потому, что ей нужно было его задать, нужно было хотя бы сделать вид, что у неё есть право усомниться.
– Он может помочь. А ты можешь сделать так, чтобы ему захотелось.
Слова прозвучали спокойно, сдержанно, но от этого не стали менее вескими, не потеряли своей силы. Они не требовали объяснений, не нуждались в дополнительных пояснениях, не оставляли места для двусмысленности.
Лена ощутила, как внутри неё что—то оборвалось, как это понимание растекается по ней, разливается по венам, оседает в груди тяжестью, от которой невозможно избавиться. В этих словах не было неожиданности, не было ничего, что могло бы её удивить, но от этого они не становились легче, не становились менее жёсткими, не становились тем, с чем можно просто так смириться.
Она чувствовала, как всё внутри неё сопротивляется, как тело её отвергает этот разговор, как её руки дрожат, но не от страха, а от осознания того, что всё уже сказано, всё уже решено, всё уже предопределено.
Мать не говорила это случайно, не бросала эти слова, не проверяла её реакцию. Она уже всё обдумала и продолжала смотреть на дочь, оценивая её состояние, фиксируя, как дрожат пальцы, как напряглись плечи, как едва заметно подрагивает нижняя губа, когда Лена пытается сдержаться, удержать себя на грани, не позволить чувствам вырваться наружу.
Она видела в ней эту борьбу, видела, как одно за другим рушатся её аргументы, как шаг за шагом Лена приближается к тому моменту, когда любое возражение потеряет смысл. Татьяна не торопилась, не подгоняла, не давила – просто ждала, позволяя дочери самой дойти до неизбежного, потому что знала, что этот путь короче, чем кажется.
Женщина не сразу заговорила, а позволила тишине напитаться напряжением, стать ещё гуще, ещё плотнее, а потом медленно потёрла пальцами висок, в котором уже отдавалась глухая боль, появляющаяся всякий раз, когда приходилось говорить такие вещи.
– Ты видишь, что у нас есть? – её голос прозвучал глухо, без надрыва, но с той уверенностью, которая не оставляет места для сомнений. – Ничего. Ты хочешь, чтобы было так всегда?
Лена дёрнулась, словно её ударили. В её взгляде вспыхнуло раздражение, проскользнуло что—то похожее на ненависть, но это была не ненависть к матери, нет, это была ненависть к самой ситуации, к этим словам, потому что они были правдой, потому что их невозможно было опровергнуть, потому что они разрезали её изнутри, оставляя после себя пустоту, которую нечем было заполнить.
– Да пошла ты! – выдохнула она, вскакивая со стула так резко, что ножки гулко стукнули о линолеум, нарушая ровный ритм этой вязкой, давящей тишины. – Ты думаешь, я не вижу?! Думаешь, мне плевать?!
Она чувствовала, как в горле пересохло, как в груди разгорается глухая ярость, но не знала, на что именно она злится – на мать, на себя, на этот разговор, на то, что не может найти правильных слов, способных разрушить эту реальность, отменить то, что уже началось.
Татьяна оставалась неподвижной, не шелохнулась, даже не отвела взгляда, будто ожидала этой реакции, будто знала, что всё произойдёт именно так, и её спокойствие злило Лену ещё больше.
– Тогда чего ты ждёшь? – спросила она, и в её голосе не было ни вызова, ни насмешки, ни злости, только усталость, за которой скрывалось что—то ещё, что—то, что нельзя было выразить словами.
Лена стиснула зубы, почувствовала, как ногти впиваются в ладони, но даже эта боль не могла вытеснить глухое осознание, накатившее на неё.
– Я не такая, – бросила она резко, но голос её прозвучал тише, чем хотелось бы, сдавленно, так, словно где—то внутри неё самой уже появилась трещина, которая вот—вот разрастётся, разрушая последние опоры.
Татьяна взяла сигарету, покрутила её в пальцах, но даже не попыталась закурить, а просто посмотрела на Лену долгим, пронизывающим взглядом, в котором было что—то холодное, что—то, что не позволяло отвлечься, спрятаться, отвернуться от реальности.
– Ты уже такая, – сказала она негромко, и в этих словах не было обвинения, не было ни упрёка, ни осуждения. – Разве ты не поняла?
Наступившая после этих слов тишина казалась бесконечной, плотной, тяжелой, как свинец. В ней не было ничего, кроме осознания, в котором никто не хотел признаваться, но от которого невозможно было избавиться.
Лена больше не кричала и не спорила. Она не размахивала руками и не пыталась найти аргументы, потому что все аргументы рассыпались в прах.
Она всего лишь глубоко вдохнула, долго не поднимая глаз, прежде чем заговорить, и голос её прозвучал глухо, ровно, будто все эмоции уже выгорели, оставив после себя лишь ровное, затухающее пламя.
– Когда мне ехать?
Татьяна кивнула, медленно подняла телефон, задержала взгляд на экране, провела пальцем по контактам, а затем, не колеблясь, нажала на вызов.
Лена слышала, как мать говорит в телефон, но слова долетали до неё приглушённо, словно сквозь толстое стекло, за которым оставалась реальность, а она сама оказалась по ту сторону, в пустоте, где звуки становились приглушёнными, рваными, утратившими чёткость.
Она не смотрела на Татьяну, но видела, как та сидит, держа телефон у уха, не сутулясь, не проявляя никаких эмоций, с той холодной уверенностью, которую Лена ненавидела в ней больше всего. Это было не равнодушие, не жёсткость, а именно уверенность – в каждом слове, в каждом движении, в каждом выдохе, который давал понять, что всё уже решено, что разговор идёт не о возможности, не о гипотезе, не о вероятности, а о том, что уже случилось.
– Да, – голос Татьяны прозвучал ровно, без колебаний, сдержанно, но с той едва уловимой нотой, которая выдавала в ней человека, не терпящего возражений. – Всё так. Она готова.
Лена не дрогнула, но почувствовала, как внутри сжался комок, похожий на медленно растущую судорогу. Эти слова, сказанные так просто, так буднично, без эмоций, без намёка на что—то значительное, прозвучали как приговор. Не вопрос, не предложение, не обсуждение – просто констатация факта, как если бы речь шла о вещи, которую нужно передать, о пакете документов, отправленных курьером, о чем—то, не имеющем личного измерения.
На другом конце провода наступила пауза, но Татьяна не торопилась, не перебивала, не делала лишних движений, просто ждала, будто была уверена, что ответ неизбежен.
– Хорошо. Пусть приезжает.
Леонид не спрашивал ничего. Он не уточнял, не интересовался, не расспрашивал, не задавал вопросов, которые могли бы прозвучать естественно в подобной ситуации, как если бы всё это было настолько само собой разумеющимся, что даже не требовало обсуждения. Его голос был ровным, чуть глуховатым, в нём не было ни тепла, ни холодности, ни любопытства, ни раздражения, только деловитость, короткая, чёткая, поставленная, как если бы он не людей принимал у себя, а оформлял документы.
Лена сглотнула, почувствовала, как в груди сгустился комок, но так и не пошевелилась.
Татьяна коротко кивнула самой себе, будто подтверждая сказанное, как если бы этот ответ был ожидаемым, предсказуемым, единственно возможным.
– Завтра.
Это прозвучало спокойно, буднично, без драматизма, как если бы речь шла не о судьбе человека, а о простой логистике.
Лена слышала щелчок – мать сбросила вызов, положила телефон на стол, и чуть отодвинула его кончиками пальцев, выровняла, как будто всё должно было находиться на своих местах, а затем посмотрела на дочь.
– Ты выезжаешь завтра.
Голос её был таким же, как прежде, без лишних интонаций, без изменений, не выдававших ни малейшего волнения, но в этом ровном, холодном спокойствии крылась вся суть происходящего.
Лена не ответила. Она больше ничего не контролировала.
Тишина наполнила кухню, осела на стенах, растеклась по полу, пропитала воздух, став частью пространства, тем, что теперь невозможно было игнорировать. В этой тишине не было вопросов, попыток что—то изменить, не было даже отчаяния – только медленное, затягивающее осознание того, что всё, что ещё несколько минут назад казалось разговором, обсуждением, одним из множества вариантов, теперь просто стало фактом, с которым нечего было делать.
Она сидела неподвижно, словно внутри неё что—то отключилось, словно в ней самой сломался какой—то механизм, который раньше отвечал за сопротивление, за желание спорить, за попытки найти другой выход. Всё, что было до этого, казалось далеким, размытой картинкой, воспоминанием, которое вот—вот вытеснит что—то новое, более реальное, более весомое.
Лена закрыла глаза, но даже в темноте перед ней не возникло никаких образов, никаких картин, никаких воспоминаний, потому что теперь впереди не было ничего, кроме этой дороги, кроме этого решения, которое не принадлежало ей, но от этого не становилось менее реальным.
Глава 3
Поезд мерно покачивался, убаюкивая пассажиров своим ритмом, но Лена не могла заснуть, несмотря на усталость, которая давила на плечи и словно впитывалась в кожу, тяжестью оседая под рёбрами. Она сидела у окна, уставившись в тёмное пространство за стеклом, где редкие огни мелькали, растворяясь в ночи, как отблески чужих жизней, к которым она не имела никакого отношения. Внутри разливалась глухая пустота, напоминающая пространство между двумя городами, между прошлым, которое уже не вернуть, и будущим, которое ещё не успело обрести форму, оставляя её где—то посередине, в этой временной петле, где даже время кажется вязким, тягучим, растягивающимся в бесконечность.
Она не думала о Москве, старалась не представлять её улицы, высокие здания, толпы людей, говорящих на незнакомых голосах, проходящих мимо, не замечая друг друга. Всё это оставалось впереди, за границей её восприятия, словно ещё не существовало. Существовал только этот вагон, полутёмное купе, ритмичный стук колёс, запах затхлого белья и чужих тел, растворённый в воздухе. Было это удушливое ощущение, будто ей в лёгкие закачали что—то липкое, мешающее дышать. Было осознание, что назад дороги нет, что за её спиной осталась не просто пустота, а что—то глубже, страшнее – несуществование, в котором она давно утонула и только теперь начинала понимать, насколько глубоко.
Дом, который уже нельзя назвать домом, застрял в её памяти, но не картинками, не деталями, а самой атмосферой – влажный воздух, пропитанный запахом табака и дешёвого спирта, поскрипывающий пол, тени в углах кухни, где мать проводила вечера, окружённая молчанием, не требующим слов. Голос, звучащий где—то внутри, то ли воспоминанием, то ли отголоском её собственной мысли, говорил спокойно, безразлично, не оставляя ни капли сомнений: "Ты не понимаешь, у тебя нет выбора". Эти слова не были ни приговором, ни утешением, они просто констатировали реальность, в которой Лене больше нечего было решать.
Последняя ночь дома прошла в молчании. Лена не пыталась ничего сказать, не спрашивала, не спорила, просто собирала вещи, бесцельно кидая в сумку одежду, чувствуя, как пальцы дрожат, но не пытаясь их остановить. Мать сидела за столом, курила, стряхивала пепел в жестяную банку, полную окурков, в глазах её было нечто застывшее, мёртвое, как будто она уже давно знала, чем всё закончится, и теперь просто дожидалась момента, когда Лена сама встанет и уйдёт.
Когда часы пробили два, она наконец заговорила, но голос её был ровным, будто отмеряя последнее предупреждение:
– Тебе пора спать.
Лена посмотрела на неё, встретилась взглядом с холодными, равнодушными глазами, но не увидела в них сомнения, потому что сомнение могло бы означать, что всё ещё можно изменить. Она не ответила, просто кивнула и закрыла за собой дверь, не будучи уверенной, что увидит её снова.