Сундучок, полный любви (страница 7)

Страница 7

Возможно, мать верила, что сама виновата в неуспехе лечения. Я представляю, как она мысленно перебирала последние три года, снова и снова. Может, не приняла вовремя таблетку? Забыла про клизму? Съела кусочек запрещенного мяса или выпила бокал вина? Через год или два после начала программы лечения по Гонсалесу она обнаружила, что специальная система фильтрации воды, которую по ее заказу установили в нашем доме, оказалась бракованной, и вода, которую она пила, была просто обычной водопроводной, возможно, даже менее чистой из-за неисправного оборудования. Когда мать это выяснила, она была в ярости и отчаянии. Она опасалась, что одна-единственная ошибка может пустить по ветру все старания. Может, продолжала винить в случившемся нечистую воду. Может, винить бездушный механизм было легче – не так ужасающе.

Много лет спустя я искала информацию по доктору Николасу Гонсалесу и узнала, что в те же годы, когда он работал с моей мамой, медицинский совет штата Нью-Йорк объявил ему официальный выговор за отход от принятых практик и назначил два года испытательного срока. Через пару лет предпринятое масштабное клиническое исследование не смогло найти никаких доказательств эффективности его методов лечения. Я также поговорила с онкологом, который лечил маму сразу после доктора Гонсалеса.

– Когда мы познакомились, – рассказывал доктор Ричардсон, – это была очень яркая, молодая, умная женщина, проделывавшая для лечения рака все эти странные вещи. Эти методы лечения были болезненными, потенциально вредными и очень дорогостоящими. Я не против альтернативной медицины и думаю, ваша мать именно поэтому захотела со мной работать, ведь я не морщил нос. Я согласился быть одной из спиц в колесе ее лечения. Но некоторые вещи, которые он заставлял ее делать, являлись опасными.

Я спросила, почему, как ему кажется, после всех основательных исследований мама выбрала тот путь.

– Умных людей, таких как она, тянет к подобным вещам, – объяснил он. – Людей, не следующих правилам, которые идут на риск. Они привыкли нарушать традиции. Это делает их успешными – но и уязвимыми.

Это было мне понятно, однако при мысли о последствиях ее решения – отвернуться от традиционного лечения в пользу чего-то нового и неопробованного – у меня темнело в глазах от душевной боли. Я хотела вернуться назад в прошлое, вырваться из мерцающей временной аномалии, как кто-то из героев «Звездного пути», и умолять маму принять другое решение. Я не знаю, спасло бы ее радиологическое и химиотерапевтическое лечение на ранних стадиях, но они могли дать шанс. А это, в конечном счете, все, о чем она просила, – шанс побороться за свою жизнь.

Кабинет детского психолога не был похож ни на один из врачебных кабинетов, которые я видела прежде. В нем была маленькая кухонька с холодильником, плитой, столом и двумя стульями, стоявшими на покрытом линолеумом полу. За кухонькой располагалась комната с ковром, полная книжек, игр, игрушек; в ней была даже миниатюрная песочница, установленная на пару шлакоблоков. Терапевт, которая велела мне называть ее Джуди, была высокой женщиной лет сорока с небольшим, с кудрявыми каштановыми волосами, носом, напоминавшим клюв, и карими глазами в приятных морщинках. Я оглянулась на мать, проходя в открытую дверь. Она сидела и читала в комнате ожидания, где ровно урчала машина белого шума. Корсет, который она продолжала носить, придавал ее телу под свободным зеленым хлопковым платьем странно квадратный вид. Она обещала быть там все время, пока я буду на приеме, и мне все равно потребовалось все мужество, чтобы выпустить ее из поля зрения.

Во время первого сеанса Джуди не задала мне никаких вопросов о матери или ее болезни. Она наблюдала, как я играю с маленькой песочницей, роя траншеи и туннели и наполняя их пластиковыми фигурками животных и диснеевских принцесс. Время от времени спрашивала, что я делаю и кто эти люди, населяющие мой маленький мирок. Я трудилась не покладая рук и едва удостаивала взглядом женщину, наблюдавшую за мной.

– Как все прошло? – спросила мать, когда мы возвращались к машине. Перед домом стояла огромная плакучая ива, свесив длинные щупальца на улицу.

Я пожала плечами. У меня не было слов для описания торжественного ощущения внутри той комнаты, полной игрушек. Мне предстояло время от времени возвращаться туда в течение шестнадцати лет.

Через пару недель после первого сеанса к нам домой пришла женщина из хосписа, и мы с ней сели на диваны в нашей красной гостиной. Я не знаю, где был в тот день Джейми, но женщина ясно дала понять, что приехала специально встретиться со мной. Она принесла закрепленный на толстом деревянном стержне длинный рулон ткани, который был весь обшит маленькими кармашками. На кофейном столике между нами она выложила с дюжину маленьких мягких подушечек, совсем как та, которую я шила вместе с матерью, когда та лежала в постели. Вместо инициалов на этих подушечках были вышиты слова. Печаль, счастье, страх и усталость. Женщина попросила меня выбрать все слова, которые описывали мои чувства, когда я думала о маминой болезни, и вложить их в кармашки.

– Как насчет этой? – спросила она, когда я закончила, указывая на слово «гнев». Я не стала брать ее со стола.

А в ответ лишь молча пожала плечами.

– Ты знаешь, нет ничего страшного в том, чтобы ощущать гнев, – сказала женщина.

Я кивнула.

– Может, самую чуточку гнева? – продолжала уговаривать она.

Стремясь угодить, я взяла подушечку в руки.

Я не вполне понимала, почему эта женщина так уверена, что мне следует гневаться из-за того, что мама больна. Я не помнила времени, когда она не была больна. Гневаться на это было бы все равно что злиться на земное притяжение.

Я злилась на свою мать. Она не позволяла мне есть все сладости, какие я хотела, и совсем не разрешала ничего сладкого после пяти вечера.

– Нам придется соскребать тебя с потолка шпателем, – говорила она, когда я выпрашивала очередное печенье.

Она часто теряла со мной терпение, обычно потому, что я не оставляла ее в покое, когда она разговаривала по телефону. Мама приказывала мне удалиться в комнату, где я вопила и швырялась в дверь разными предметами, полагая, что тем самым преподам матери урок, все равно не дав нормально поговорить. Тогда она врывалась в мою дверь с обжигающим взглядом. В эти моменты она была такой устрашающей, что я буквально падала на пол, подавая сигнал о капитуляции.

Мать всегда принимала сторону Джейми, когда мы ссорились, поскольку он умел провоцировать так, что никто этого не замечал, а у меня был один режим реагирования – ядерный. Особенную ярость я испытывала, когда она подражала моему нытью.

– Ты бы себя слышала! – в сердцах взрывалась она. – Я начну носить с собой магнитофон, чтобы демонстрировать тебе это!

Но даже на пике злости я знала: нам положено устраивать эти ссоры. Мы имели на них право, и они были драгоценны. За каждой ссорой, за каждым соревнованием «кто громче» нависали тени всех других конфликтов, которых у нас никогда не будет. Мама никогда не станет указывать мне, в какой одежде я не должна ходить на свидание, никогда не станет неодобрительно коситься на моего парня, мой выбор колледжа, места работы или стиля воспитания детей. Она никогда не отпустит пассивно-агрессивные комментарии по поводу того, как я вожу машину или в какой цвет решила покрасить комнату. Мне никогда не придется игнорировать ее советы насчет экоподгузников многоразового использования, а ей – мои взгляды на политику.

Так что, возможно, это еще одна причина, по которой я оставила ту маленькую подушечку на столе: гнев стал ресурсом, на который я была бедна. Я не могла объяснить этой доброй женщине с мягким голосом, что хочу еще так много лет гневаться на мать. Так много лет сидеть рядом с ней и вышивать наши инициалы на тысяче крохотных, бесполезных подушечек для булавок.

В конце весны мы с Джейми вступили в открытую при хосписе группу поддержки для детей смертельно больных пациентов. Мы приезжали к низкому серому зданию вместе, но потом нас разводили по разным комнатам соответственно возрасту. Мою группу вели две женщины средних лет с темными кудрявыми волосами. Мы усаживались за длинный стол в белой комнате. Я терпеть не могла ходить туда, но после всегда чувствовала себя лучше. Я никогда прежде не проводила время с другими детьми, чьи родители болели, и было одновременно странно и утешительно понимать: моя семья не уникальна, другие тоже как-то живут своей жизнью под непрестанное тиканье часов.

Воспоминания о той белой комнате стерлись, словно засвеченный снимок. Помню много раскрасок и цилиндрические пеналы, полные затупившихся карандашей. Еще помню смех. Та комната не всегда была юдолью печали. Совсем наоборот, одна стала одним из немногих мест, где суровая реальность маминой болезни интегрировалась с юмором и игрой. Женщины, которые вели группу, похоже, понимали, что дети не могут печалиться постоянно. Печаль приходит вспышками, а потом разум ищет, на что отвлечься. В той комнате было допустимо даже шутить о болезни и смерти. Как и многие поколения девочек до меня, я часто скакала по тротуарам, прыгая с одного бетонного квадрата на другой и распевая: «На черту не наступай, спину маме не сломай». В окружении детей из группы поддержки я могла рассказать о своей тайной, виновато звучавшей последней строчке: «Упс! Слишком поздно!»

В группе нас было около двенадцати человек, но единственными, чьи лица вспоминаются сколько-нибудь подробно, – брат и сестра, близнецы. Я помню Карлу и Хосе, потому что они покинули группу всего через пару недель после того, как туда пришла я. Однажды днем одна из кудрявых темноволосых женщин объявила:

– Сегодня последний сеанс Карлы и Хосе.

Мы все переглянулись, задаваясь безмолвным вопросом, уж не выздоровел ли чудесным образом их отец. Конечно же, именно этого тайно желал каждый для своего родителя, хотя мы редко говорили об этом желании вслух, поскольку целью занятий группы было принятие и признание, что это никогда не случится.

– Карла и Хосе на следующей неделе переходят в другую группу, – объяснила женщина.

Мы сразу же опустили глаза. Все знали об этой другой группе – той, что для детей, чьи родители умерли. Никто не решался заговорить.

– Они согласились прийти на последнюю встречу, чтобы рассказать нам о своем опыте, – продолжала она, – и это, как мне кажется, проявление удивительной храбрости и великодушия с их стороны.

Мы продолжали молчать.

– В общем, вчера, – медленно начала Карла, – мы поехали в больницу, чтобы попрощаться.

Их отец неделю пролежал в реанимации без сознания, с поочередно отказывавшими органами. Они рассказали, как обнимали его, как плакала мама, как они надеялись, что он каким-то образом сможет услышать, как они говорят, что любят его. Как они вышли из палаты до того, как врачи отключили механизмы, наполнявшие воздухом его легкие, а сердце – кровью. Никто, рассказывая, не плакал. Как мне показалось, они даже не выглядели печальными. Просто очень-очень усталыми. До конца сеанса все мы поглядывали на них со смесью жалости и благоговения. Они совершили путешествие в то место, куда направлялись все мы, и увидели на другой стороне невозможное.