Когда нас держат (страница 4)

Страница 4

Работал он методично, вдумчиво, благодарный за препараты и растворы, за ритуал всего этого. За то, что творимое светом выявляла тьма. Джон сразу же оценил чуть ли не вороватое проворство мистера Стэнли; тот был неприметен и опрятен. Вскоре Джон уже не сомневался, что вещи найдутся на тех же местах, куда он их клал, особенно в темной комнате. Однако имелись признаки того, что вне ателье мистер Стэнли был другим человеком – быть может, более чем несдержанным в своих мнениях и политических воззрениях: не потому, что был беспринципен, но как раз из-за своих принципов. Судя по всему, сдержанность не была естественна для мистера Стэнли, а скорее являла собой плод дисциплины, одновременного признания им как факта, так и поверхностности его субординации. Послушание мистера Стэнли накрепко помещало Джона во власть его помощника; насмехалось над ним, усиливая эту хватку; налагало сообщничество. Неравновесие силы стало очевидно чуть ли не сразу, все равно что распознать чей-нибудь почерк – на миг он словно бы заметил тень, отброшенную на черты мистера Стэнли изнутри. Джона этот быстрый проблеск натуры мистера Стэнли не обеспокоил: он скорее увидел в нем свидетельство честности, практичности. Но презрения мистера Стэнли он опасался.

Они готовили декорацию для семейного портрета, разворачивая горы и накрывая стол длинной тканью, которая прикроет недостающую конечность одного из сидящих. Впервые работали они вместе, Джон вынес ткань и пояснил, для чего она: «спрятать то, что невидимо, и скрыть то, что не следует видеть». Мистеру Стэнли он сказал, что предпочел бы фотографировать правду – чтобы вызвать не жалость, а ярость.

Мистер Стэнли, как обычно, кратко кивнул – не соглашаясь, знал Джон, а в насмешку.

– Мы не ребятки с жестяными лицами, которые все свои дни проводят на синих скамейках в Сидкапе.[6]

Он знал, что не заслужил пренебреженья мистера Стэнли. И раз он все еще мог мыслить в понятиях поругания и помешательства, если распознавал значение этих слов, уж точно что-то в нем еще оставалось здраво. Ему хотелось ответить мистеру Стэнли, но он придержал язык. Хотелось спросить, если б только это не казалось вопиющей жалостью к себе, сколько частей надо у нас отнять прежде, чем мы перестанем быть собой.

* * *

Он все еще улавливал, как Гиллиз думает в темноте, он по-прежнему просыпался под голос его.

– То, как мисс Элла пела, – говорил Гиллиз, – уводило тебя от края – или сталкивало с него.

Его испугало, что Гиллиз вдруг оказался рядом – касался его рукава, затем совал что-то ему в руку.

Он ощутил знакомые очертания carte-de-visite[7]. Слишком темно, не разглядеть, что изображено.

– Это моя мать и я, – произнес Гиллиз.

– Откуда твои родом?

– Абергавенни… Но теперь там никогошеньки.

– А девушка у тебя есть?

Джон выяснил, что это возможно, даже в непроглядной тьме, – различить, как человек опускает лицо в ладони.

* * *

Аккуратно одетый юноша уже дожидался у ателье, когда Джон спустился отпереть дверь. Ему хотелось сделать снимок, чтобы подарить отцу. Мать его умерла, пока он воевал, объяснил он, а теперь он уезжает работать далеко, и отец его опять останется один. Джон оценил юношу: прямой ростовой портрет, быть может – с книгой в руке, простой задник бархатных портьер. Джон кивнул, чтоб юноша входил.

Вставил негативодержатель в аппарат.

– А больно будет? – пошутил юноша.

– Только если вам есть в чем исповедаться, – в ответ пошутил Джон.

Юноша прекратил улыбаться.

– «Льюис» или «викерз»?[8] – спросил мистер Стэнли, казалось возникший из ниоткуда.

– «Викерз», – ответил юноша, вдруг оживившись.

От вопроса юноше тут же стало непринужденно. Отчего Джона беспокоило то, что его помощник так хваток? Не следует ли этому радоваться?

– Если вернусь завтра, будет готово? – спросил юноша.

Джон кивнул.

* * *

Хелена накрасила доску так, что та почти стала квадратом ночи – ну или как можно ближе к тому, как ей виделась темнота. А потом ко всей этой шири тьмы добавила единственную каплю краски, меньше карандашного острия, точка света дальнего пламени свечи. Затем прибавила почти неуловимый переход сияния, с первого взгляда лишь черноту. И еще написала бесконечно малый зазор между пламенем и фитильком, который с тем же успехом мог быть и провалом, поскольку природа диктует, что пламя и источник его топлива никогда не соприкасаются. А потом сделалась одержима тем зазором и вновь написала его как увеличенную деталь, то пространство, что позволяло пламени существовать, отношение пламени к фитильку неотличимо от отношения души к телу, то и другое на привязи дыханья.

* * *

Они читали в постели. Их первая ночь жизни над ателье, новобрачные. Хелена написала рощу на стене за кроватью, чтоб спать они могли под деревьями. Он вскочил и пустился вниз по лестнице.

– Что ты делаешь? – спросила тогда Хелена.

Он вернулся с метлой.

– Что ты делаешь? – вновь спросила она.

Он поставил метлу к стене.

– Чтоб можно было осенью подметать листву.

Тогда она улыбнулась и закрыла дверь в их спальню, чтоб он увидел, что́ за ней: там она так реалистично изобразила садовые грабли, что на длинной рукояти, горящей от солнца, Джон видел текстуру дерева. Она заранее подумала об этом солнечном свете, чтобы горел он даже спрятанным за открытой дверью.

Он взял тогда ее за руку, и они вернулись в постель, где он исчез под одеялами, чтоб упокоить голову свою на тонкой ткани ее ночной сорочки, к которой испытывал непреходящую нежность, сорочки, вечно исчезавшей к утру.

* * *

Если б то был животный звук, хищный, он бы не так ужасал, как это промышленное биение, словно сами тучи обратились механизмом. Луна была яркой заплатой марева, словно слабое свечение далекой детонации. Биение, казалось, доносится из собственного черепа и передается сквозь все тело, словно жужжащий кабель предчувствия.

* * *

Его мать уехала жить в Хейлзуорт, и Хелена порой туда к ней удалялась – местечко казалось спокойным настолько, насколько лишь можно было надеяться в те дни безотлагательности, обвального ужаса, бездействия. Навещать Хелену и свою мать в увольнении, а потом вновь возвращаться на службу было переходом столь нереальным, что он запросто мог бы лишиться рассудка; лучше было б сойти с ума, нежели удерживать этот осадок, себя осталось в нем довольно, чтобы сгрести лопаточкой и просеять безумие, словно химик, лихорадочно ищущий противоядие от своей же отравы.

Но тогда, во мгновение, между отъездом и возвращением не окажется разлада, вообще никакого смысла в этом не останется.

* * *

Снизу мальчик видел в тучах два красных глаза. Он вскочил на велосипед и рванул по Лондонской дороге в Тебертон, где летчик – в пижаме, наслаждаясь чашкой чая перед сном, – тоже услышал гудящее небо. Пока взор этих ужасающих глаз не отрывался от железнодорожной линии до Хейлзуорта и миновал Сэксмандэм, летчик поднялся в воздух все еще в халате и сбросил огневое заграждение. Семь вечных минут все слышали только шелест пламени, а цеппелин соскальзывал вниз, чтобы разбиться на жатве у Истбриджа, один скелетный конец торчит из земли, похожий не на то, что упало на землю, а на кита, прорывающего поверхность моря.

* * *

– Мы б могли надеть все, что у нас есть, и уйти посреди ночи, – сказала тогда Хелена. – Должны ж быть места, где можно спрятаться, – Гебриды, Шетланды… Фула… Сколько понадобится, чтобы уйти куда-то пешком, исчезнуть? Будь у меня мужество, я б стукнула тебя по башке или подлила тебе в чай и похитила тебя. Мы б замели свой след, жили б с овцами…

– Ты любишь меня недостаточно для того, чтобы треснуть сковородкой?

– Не смейся надо мной.

С их кровати он слышал реку; воображал магниевую вспышку луны, ее ломаный свет, и ощущал, как мочат ему рубашку ее волосы, все еще влажные после их купания.

* * *

Не знаю, где ты или что ты видишь, поднимая голову к небу, когда мы говорим друг другу «спокойной ночи». (Ту же луну, по крайней мере.) Приехала твоя мать, и мы скользили по реке в ее подарке. За всю свою жизнь я не представляла себе великолепия гребной лодки в виде свадебного подарка или подобной дражайшей свекрови, знающей меня так хорошо. По счастливой случайности неподалеку от твоей матери поселилась моя подруга Рут Ллойд со своей малышкой, и у Рут возникла превосходная мысль приглашать к себе твою мать, а иногда наоборот, поэтому теперь получается навещать их обеих одним днем, порою оставаясь у твоей матери ночевать, перед тем как сесть на обратный поезд. Рут хорошо поладила с твоей матерью, которой так полюбилась дочка Рут, что Рут теперь навещает твою мать и без меня. Поэтому у твоей матери много гостей, и она никогда не бывает подолгу одна.

Вчера вечером я ждала очень допоздна, а потом искупалась в реке в полном уединении, если не считать Цыгана, который лежал на берегу и наблюдал, а его бьющий хвост приминал клок травы. Вода была холодна, как снег, хотя я думала о тебе и мне было тепло.

* * *

Ночую в одной комнате с твоей матерью, чтобы у нас обеих была компания и чтобы мне быть рядом с Рут и помогать ей с малышкой, когда родится.

Сейчас следующий день – едва я приехала к твоей матери, как Рут сказала, что пора, я снова теперь в поезде, еду к Рут и допишу письмо уже оттуда…

Здесь тетушки и сестры Рут, и все сестринство Ллойдов взирало на новорожденного в изумлении: мальчик – первый в семье после прапрадеда Рут! Все боготворят его с первого взгляда…

* * *

Он вспомнил руки Хелены у нее на коленях: не уверена, стоит ли ей ждать, пока к ней кто-нибудь подойдет, или же лучше заказать чай самой у буфетчика, не уверена, что за обычаи в этом новом краю, сельский паб на железной дороге, в петлице ее пальто все еще цветочек – из, как она потом выяснит, сада, где они с Рут устраивали пикник, чтобы отпраздновать первый день рождения дочки Рут. Рут первой из школьных подруг Хелены завела детей, за эту подругу держалась она; этой связи он потом станет свидетелем, словно бы поглядит на произведение искусства, которого не в состоянии понять, на что-то достойное уважения, нечто безошибочной красоты. Немногое безошибочно, думал он, и оно заслуживает нашего признания, а то и благоговения.

* * *

Над Хейлзуортом миновала лишь доля секунды; все время, какое требуется для того, чтоб некое скопление событий обуяло весь мир, чтобы нечто утратилось невозвратимо, отделившись от первоначального значения, – фотография или дневник в развалинах, на которые пялятся посторонние. Потерялись вместе с теми сокровенностями, что образуют подлинную биографию и никогда не записываются, всегда неизвестны; бессчетные внутренние подстройки, какие проводим мы, чтоб быть в этом мире, чтоб приютить наше одиночество, нашу тоску по воссоединению.

* * *

Небо было совсем черным, а вот река, словно алюминий, сияла. Моим голым ногам и рукам стало зябко от ранней темноты. Постоянно сверкала молния, но ни капли дождя. Почти два часа вода оставалась совершенно недвижна. Затем, на один отдельный миг, листва колыхнулась, и поверхность сделалась единым мерцанием – и все равно вновь стала бездвижна. Теперь в этой спокойной поверхности чуялась тревога, нечто живое и присутствующее, но без дыхания. Призрак. В черном небе возникло небольшое отверстие, а в нем – несколько звезд. Медленно отверстие это разрослось до ночной шири. Звезды светили ярко, а судороги молний все длились, но всю ночь – ни капли дождя.

[6] В Сидкапе находился Госпиталь королевы Марии (1917–1925) – британский центр пластической хирургии для ветеранов Первой мировой войны, возглавлявшийся новозеландским хирургом сэром Херолдом Гиллизом (1882–1960). Чтобы не травмировать горожан встречами с изувеченными пациентами госпиталя, чьи лица часто скрывались под жестяными масками, власти Сидкапа рекомендовали последним при выходе в город отдыхать только на скамейках, выкрашенных в синий цвет.
[7] Carte-de-visite – визитная карточка (фр.): фотопортрет размером 3×5, наклеенный на паспарту.
[8] Пулемет системы Льюиса – британский ручной пулемет времен Первой мировой войны, разработанный в США. Был создан в 1913 г., один из первых ручных пулеметов, пришедших на замену станковым. Пулемет «Викерз» – британский станковый пулемет с водяным охлаждением, принят на вооружение в 1912 г. Производился компанией «Vickers Ltd.», по конструкции схож с пулеметом Максима.