Что же дальше, маленький человек? (страница 13)

Страница 13

Ссыпать в мешки до вечера тысячу шестьсот центнеров – вполне в духе Кляйнхольца. Никакой организации труда, никакого плана. Пшеница лежит на складе уже неделю, а то и две, ссыпкой можно было заняться давным-давно, но нет – все нужно сделать за полдня!

На складе толкотня – все рабочие, которых Кляйнхольц смог привлечь, при деле. Женщины сгребают пшеницу в кучи, работают трое весов: на первых – Шульц, на вторых – Лаутербах, на третьих – Пиннеберг.

Эмиль носится туда-сюда, настроение у Эмиля еще хуже, чем с утра, потому что Эмилия так и не дала ему ни капли спиртного. По этой причине ни Мари, ни ее мать на склад не допустили. Ярость угнетенного мужа возобладала над отцовским стремлением пристроить дочку.

– Чтоб духу вашего здесь не было, мегеры!

– Вы знаете, сколько весит мешок, сам мешок, герр Лаутербах? Идиот! Мешок на два центнера весит три фунта, а не два. Поэтому на весах должно быть ровно два центнера и три фунта, господа! Чтобы нигде никакого перевеса! Задарма я ничего не раздаю. А за вами, красавчик Шульц, все сам перепроверю.

Двое мужчин волокут мешок к желобу – грузовик и прицеп должны быть загружены с вечера, чтобы завтра рано утром отправиться на вокзал. Мешок развязался, и на пол хлынула волна рыжей пшеницы.

– Кто завязывал? Шмидт, вы? Черт бы вас побрал, уж вы-то должны уметь обращаться с мешками, не девчонка все-таки! Нечего таращиться, Пиннеберг, у вас перевес. Ну что за идиот – разве я не сказал, что не должно быть никакого перевеса?!

Теперь Пиннеберг и правда вытаращился на хозяина, причем довольно сердито.

– Да что вы на меня вылупились?! Не смейте, я запрещаю, ясно? Если вас что не устраивает, проваливайте! Шульц, дубина, отстаньте от Мархайнеке! Будет он еще у меня на складе девок лапать!

Шульц что-то бубнит себе под нос.

– Придержите язык! Вы ущипнули Мархайнеке за задницу. Сколько у вас сейчас мешков?

– Двадцать три.

– В час по чайной ложке! Ей-богу! Но зарубите себе на носу: никто не выйдет со склада, пока вы не подготовите восемьсот мешков. Про перерыв забудьте! Хоть до одиннадцати ночи работать будете, вот и посмотрим…

Под черепицей, которую со всей силы нагревает августовское солнце, стоит изнуряющая жара. На мужчинах – только рубашки и штаны, да и на женщинах не больше. Пахнет сухой пылью, по́том, сеном, новеньким лоснящимся джутом, из которого сделаны мешки, но прежде всего – по́том, по́том и по́том. По складу расползаются густые телесные испарения, отвратительная плотская вонь. И среди нее непрерывно, словно гонг, гудит голос Кляйнхольца:

– Ледерер, возьмите лопату как следует, головой думайте! Разве ж ее так держат? И мешок держи как следует, жирный ты боров, горловиной кверху. Вот так это делается…

Пиннеберг возится с весами. Машинально опускает рычаг.

– Еще немножко, фрау Фрибе, еще чуть-чуть… Вот так. Эх, нет, опять слишком много получилось. Еще горсть выложите. Готово! Следующий! Пошевеливайтесь, Хинриксен, ваша очередь. А то до полуночи провозимся…

В голове – обрывки мыслей: «Хорошо сейчас Овечке! Белые занавески развеваются на свежем ветерке… Да заткнись ты уже, собака, сколько можно лаяться! А он еще цепляется за такую работу! На все готов, лишь бы ее не потерять! Вот уж спасибо… Как же разит от этих женщин!»

И снова гудит гонг:

– Так, а у вас тут что, Кубе? Сколько получилось по весу? Девяносто восемь центнеров? В этой куче была сотня! Это пшеница из Гельмансхофа. Сто центнеров. Куда вы дели два центнера, Шульц? Сейчас сам перевешу. А ну-ка мешок на весы!

– Да усохла она на жаре, пшеница-то, – отвечает старый кладовщик Кубе. – Вся сырая была, когда из Гельмансхофа привезли.

– Это я-то сырую пшеницу покупаю?! Придержи язык, ты! Разговорился тут! Домой утащил, мамаше своей, да? Усохла, ну конечно! Разворовали ее, тащат у меня здесь все, как мыши!

– Это уже лишнее, хозяин, – говорит Кубе. – Нечего меня воровством попрекать. Я в союз пожалуюсь, вот тогда посмотрим. Еще не хватало! – Кубе дерзко смотрит в хозяйскую физиономию поверх своих пышных седых усов.

«Боже, какой молодец, – ликует Пиннеберг. – Профсоюз… Вот бы и мы так могли! Да только не выйдет ничего…»

Кляйнхольц в долгу не остается, Кляйнхольц стреляный воробей. Он хорошо знает старика Кубе, который работал еще при его отце.

– А я разве говорю, что это ты украл? Ничего подобного! Это мыши растаскивают пшеницу, от мышей нам вечная потрава. Надо нам, Кубе, опять морской лук разбросать или дифтерию им привить.

– Вы сказали, герр Кляйнхольц, что это я украл пшеницу. Вон, полный склад свидетелей. Я пожалуюсь в профсоюз. Я на вас доложу, герр Кляйнхольц.

– Ничего я про вас не говорил – ни слова не сказал! Я говорил в целом о ситуации. Эй, герр Шульц, я разве сказал, что Кубе ворует?

– Не слыхал, герр Кляйнхольц.

– Вот видишь, Кубе. А вы, герр Пиннеберг, слышали что-нибудь?

– Нет. Не слышал, – неуверенно бормочет Пиннеберг, а в душе плачет кровавыми слезами.

– Ну вот видите, – заявляет Кляйнхольц. – Вечно ты скандалишь, Кубе. Небось в рабочий совет метишь?

– Полегче, герр Кляйнхольц, – предостерегает Кубе. – Опять вы за свое! Сами знаете, о чем я. Три раза судились со старым Кубе, и трижды моя взяла. Я и в четвертый раз в суд пойду. Со мной так нельзя.

– Хватит языком молоть! – взрывается Кляйнхольц. – Ты от старости совсем из ума выжил, Кубе, сам не знаешь, что несешь. Жалко тебя, да и только. А вы что уставились? Черт, да тут еще и провеивать надо! Боман, Гассельбрем, Мюллер – быстро за веялку, мигом покидали туда пшеницу, в ней столько шелухи осталось. Какой олух такое зерно принял!

Злой взгляд на работников.

– Это пшеница Фрица, – отвечает старик Кубе. – Хозяин сам ее покупал и принимал. При нем насыпали.

Но Кляйнхольц не слушает. Сил у него больше нет. Тут наверху такая жарища, он уже уморился бегать и орать. Пора спуститься пополдничать.

– Я отлучусь в контору, Пиннеберг. Следите здесь за работой. Никакого полдника, ясно? Вы передо мной отвечаете, Пиннеберг!

И он уходит вниз по лестнице. Тут же начинается оживленная беседа, тем более что тем для обсуждения предостаточно – Кляйнхольц об этом позаботился.

– Ясное дело, отчего он сегодня не в себе!

– Хлопнет рюмашку, сразу отойдет.

– Полдник, – рычит старик Кубе. – Полдник!

Кляйнхольц наверняка еще во дворе.

– Я вас прошу, Кубе, – говорит двадцатитрехлетний Пиннеберг шестидесятитрехлетнему Кубе, – я вас прошу, Кубе, не делайте глупостей, герр Кляйнхольц же ясно сказал, что нельзя!

– Есть договор. – Кубе шевелит моржовыми усами. – Полдник прописан в договоре. Мы, рабочие, не дадим лишить себя положенного отдыха!

– Но у меня будут неприятности!

– А мне какое дело? – фыркает Кубе. – Раз вы не слыхали, как он меня вором обзывал…

– Будь вы на моем месте, Кубе…

– Знаю-знаю. Если бы все так рассуждали, как вы, молодой человек, господа работодатели давно бы нас всех в кандалы заковали да за каждый кусок хлеба заставляли соловьем заливаться. Ну ничего, вы молодой, у вас вся жизнь впереди, еще увидите, до чего вас раболепство доведет. Полдник, и точка!

Все уже принялись за еду. Только трое конторских мнутся в сторонке.

– А вы можете и дальше наполнять мешки, господа хорошие, – говорит один из рабочих.

– Или наябедничать Эмилю, – присоединяется другой. – Может, он вас за это коньяком угостит.

– Нет, он отдаст им Мари!

– Всем троим?

Громовой хохот.

– Ее и на троих хватит.

Один запевает:

– Кобылка Марихен…

Остальные подхватывают. Мужчины время от времени отваживаются ущипнуть женщин, женщины визжат, и только трое конторских стоят печально и одиноко.

– Ничем хорошим это не кончится, – говорит Пиннеберг.

– Сил моих больше нет, – откликается Шульц. – Заделаю Мари ребенка, и поминай как звали. – Он усмехается мрачно и злорадно.

Здоровяк Лаутербах замечает:

– Надо его как-нибудь подстеречь ночью пьяного и в темноте отделать под орех. Это помогает!

– Да никто из нас этого не сделает, – отвечает Пиннеберг. – Духу не хватит.

– У тебя, может, и не хватит. А у меня еще как! – возражает Лаутербах.

– И у меня, – подхватывает Шульц. – У меня вообще вся эта лавочка сидит в печенках.

– Ну, так давайте что-нибудь предпримем, – предлагает Пиннеберг. – Он сегодня утром с вами никаких разговоров не заводил?

Все трое переглядываются – испытующе, недоверчиво, смущенно.

– Ну так я вам скажу, – заявляет Пиннеберг. – Терять все равно уже нечего… Сегодня с утра он сперва нахваливал мне свою Мари, какая она работящая, а потом сказал, что до первого числа я должен принять решение – о чем, сам не знаю, – а не то придется уволиться по собственному, ведь я моложе всех. Вот вам и Мари!

– Со мной точно так же было. Потому что я нацист, якобы у него из-за меня неприятности.

– И со мной – потому что я с девушками гуляю.

Пиннеберг набирает в грудь побольше воздуха:

– И?

– Что «и»?

– Что вы намереваетесь ему сказать до первого числа?

– А что тут скажешь?

– Ничего мы говорить не собираемся!

– Мари кому-нибудь из вас нужна?

– Еще чего!

– И речи быть не может!

– Уж лучше оказаться на улице!

– Вот и я о том же.

– О чем «о том же»?

– Давайте договоримся.

– Насчет чего?

– Например, дадим друг другу честное слово не соглашаться на Мари.

– Он не станет так прямо говорить, не настолько он глуп, наш Эмиль.

– Он не может уволить нас из-за Мари.

– Ну, тогда давайте условимся, что если он уволит одного из нас, то другие двое тоже уволятся. Дадим друг другу честное слово.

Шульц и Лаутербах задумываются, каждый взвешивает свои шансы – стоит ли давать честное слово.

– Всех троих он точно не выгонит, – настаивает Пиннеберг.

– Выгонит и глазом не моргнет!

– Нет, не посмеет, побоится, что пойдут разговоры. После вчерашнего новые сплетни ему не нужны.

– Тут Пиннеберг прав, – соглашается Лаутербах. – Сейчас он на это не решится. Я даю честное слово.

– Я тоже, – говорит Пиннеберг. – А ты, Шульц?

– Что ж, ладно, я с вами. Но только до первого числа!

– А через месяц начнем сначала?

– Ну знаете ли, надолго связывать себя такими устаревшими методами я не намерен.

– Но почему? Через месяц ведь ничего не изменится.

– Кончай полдник! – ревет Кубе. – Если господам конторщикам угодно немного потрудиться…

– Значит, на этот месяц условились?

– Честное слово!

– Честное слово!

«Вот Овечка обрадуется, – думает Пиннеберг. – Еще целый месяц спокойной жизни».

Они расходятся к весам.

Вечер тянется бесконечно, Пиннеберг уже мечтает, чтобы Кляйнхольц вернулся, потому что сам не справляется с рабочими и женщинами: они глумятся над конторщиками, этими пролетариями умственного труда, которые считают себя выше других, а сами вынуждены трусливо поджимать хвост. Потом начинаются шуточки над Шульцем и его подружками: то их застукали в туалете городского парка, то в темном трактире, а вчера в танцзале. Шутки становятся все грязнее, Пиннеберг с горечью думает: «А ведь это то же самое, что у нас с Овечкой… Нет, нет, не то же самое!» И он уносится мыслями в комнату с развевающимися белыми занавесками, видит перед собой радостное, красивое, сияющее лицо жены, думает о чистом и светлом… и продолжает машинально командовать:

– Еще лопату! Еще половину. Ну вот, опять перевес!.. Все, готово. Следующий.

К семи вечера тысяча триста центнеров рассыпано по мешкам. Рабочие обсуждают, продолжать ли работу. В конце концов старик Кубе отправляется вниз к Кляйнхольцу и возвращается с известием, что рабочим заплатят сверхурочные.

– Только рабочим, конторщикам ничего не даст!