Что же дальше, маленький человек? (страница 9)

Страница 9

– Да знаешь, не очень-то, – говорит Пиннеберг. – Дело у них не такое и прибыльное. Старик Кляйнхольц слишком много пьет, слишком дорого покупает и слишком дешево продает. Например, этой весной он проторговался на картошке – вот так вот! Да и потом, фирма все равно достанется его сыну, которому еще только десять. Мари же получит разве что пару-тройку тысяч марок, а то и меньше – потому желающих особо и нет.

– Вот, значит, как, – говорит Овечка. – И ты это от меня скрывал? Поэтому надо было жениться тайно, ехать в машине с опущенной крышей и прятать руку с обручальным кольцом в кармане?

– Поэтому, да. Господи, Овечка, если они узнают, что я женился, эти бабы меня за неделю выживут! И что тогда?

– Вернешься к Бергману!

– Ни за что! Сама посуди… – Сглотнув, он продолжает: – Бергман же предупреждал меня насчет Кляйнхольца – что ничего хорошего из этого не выйдет. Он тогда сказал: «Пиннеберг, вы ко мне еще вернетесь! Куда вам в Духерове податься, как не к Бергману? Не к Штерну же, где вы будете торговать ширпотребом под видом индпошива. Не к Нойвирту же, где каждому, кто купит больше чем на пять марок, выдают будильник в подарок. Таки разве вы часовщик? Вам охота каждый день ругаться с людьми из-за того, что часы не идут, а штаны расходятся? И к Миндену вы не пойдете – он уже пережил два банкротства и на всех парах идет к третьему. Нет, – говорил он тогда. – Вы вернетесь ко мне, Пиннеберг, и я, конечно, приму вас обратно. Но сперва заставлю вас меня упрашивать, вы как минимум месяц проторчите на бирже труда и будете упрашивать меня вас взять. Вы должны быть примерно наказаны за свое безрассудство!» Вот что заявил мне Бергман, так что к нему мне путь заказан. Не пойду к нему, и точка.

– Но если он прав? Ты же сам теперь видишь, что он прав!

– Овечка, – с мольбой говорит Пиннеберг, – пожалуйста, дорогая моя Овечка, не проси меня об этом. Разумеется, он прав, а я повел себя как осел и не развалился бы, если бы поносил эти посылки. Если ты будешь меня уговаривать, я в конце концов к нему пойду и он меня возьмет. Но тогда и хозяйка, и весь персонал, и другой продавец, этот дурак Мамлок, они же мне проходу не дадут, будут смеяться! И я тебе этого не прощу!

– Нет-нет, я ни о чем просить не буду, как есть, так и есть. Но ты не боишься, что правда выплывет наружу, даже если мы будем очень осторожны?

– Этого нельзя допустить! Этого нельзя допустить! Я все продумал, все устроил: будем жить здесь, на отшибе, в городе вместе появляться не будем, а если вдруг столкнемся на улице, даже здороваться не станем.

Овечка долго молчит, прежде чем ответить:

– Жить мы здесь не останемся, милый. Ты же это понимаешь?

– Ты хотя бы попытайся, Овечка! – просит он. – Хотя бы ближайшие четырнадцать дней, до первого числа. Раньше мы все равно не сможем разорвать договор.

Задумавшись, она вглядывается в их конный манеж, но в нем уже ничего не видно – слишком темно. Она вздыхает:

– Так и быть, милый, попытаюсь. Но ты же сам чувствуешь, что это ненадолго, что, пока мы здесь, нам не стать по-настоящему счастливыми?

– Спасибо тебе! – говорит он. – Спасибо. А там что-нибудь найдется – я обязательно что-нибудь найду. Только бы работу не потерять!

– Только бы не это, – соглашается она.

Они бросают последний взгляд за окно, на тихий, озаренный лунным светом пейзаж, и идут в постель. Занавески можно не задергивать: заглядывать в окно некому. Засыпая, они слышат музыку, доносящуюся снизу.

Среди ночи Пиннеберг просыпается: что-то не в порядке. Проморгавшись спросонок, он видит, что над Овечкиной постелью высится белый призрак. Это и есть Овечка. Она пытается руками стереть белые пятнышки лунного света с одеяла и что-то испуганно бормочет себе под нос.

– Что ты делаешь, Овечка? – в ужасе спрашивает он.

– Все масло вытекло, – чуть не плачет она. – Когда Бурмейстерша увидит, я опять буду виновата! А оно не оттирается, не оттирается!

Пиннеберг невольно смеется:

– Что ты, Овечка, здесь нет ни масла, ни Бурмейстерши. Ты со мной, со своим милым!

Она не слушает его, трет и трет, причитает и причитает.

В конце концов он встает и укладывает ее в постель; Овечка, толком и не проснувшись, тут же снова засыпает. А он еще долго лежит, не смыкая глаз, и с ненавистью думает об этой Бурмейстерше, которую никогда не видел, обо всех сотрудниках, которые издеваются и запугивают хуже начальства, которые вконец извели такое нежное, славное создание, как Овечка. Пиннеберг решает никогда больше не раздавать подзатыльников ученикам, не бранить младших продавцов и вообще стать к окружающим намного, намного добрее.

Супружеская жизнь предоставит ему массу возможностей воплотить это намерение в жизнь: еще не одну ночь Овечку будут преследовать в кошмарах и Бурмейстерша, и неотесанный братец Карл, и глумливый папаша.

Что нам есть? И с кем нам танцевать? И не пора ли нам пожениться?

Будильник звенит в шесть утра. Пиннеберг мигом просыпается и сует ноги в подштанники. Из кровати Овечки протягивается полная белая рука с теплой ладошкой, и сонный, но такой счастливый голос бормочет: «Доброе утро, милый», и это великолепно, такого у него в жизни еще не бывало.

Но, к сожалению, Пиннеберг вынужден строго сказать:

– Давай, Овечка, пора вставать. Я совершенно не хочу потом пить кофе на бегу.

И она поднимается – слегка растерянное, розовое со сна нечто в белой сорочке, еще нетвердо переступающее крепкими белыми ножками, – и произносит:

– Тебе же только к восьми на работу!

– Какая разница, – заявляет он. – В будние дни у нас подъем в шесть.

Овечка принимается за утренние процедуры. Для нее это серьезный ритуал, и Пиннеберг, сидя на краю кровати, только дивится, как прилежно она намыливается, расчесывается, растирается. Он всегда считал себя человеком чистоплотным, но Овечка еще вчера успела объяснить ему, что он – как и все другие мужчины, между прочим, – не имеет ни малейшего понятия о чистоте. «Правда, вам это и не так необходимо, как нам, женщинам», – утешила она его под конец, но более внятно объяснять отказалась.

Впрочем, не поэтому он сидит, свесив ноги с кровати, и внимательно за ней наблюдает. Он ждет того, что уже произошло вчера и, как объяснила Овечка, происходит каждое утро. И точно: она как раз чистит зубы, – сложная последовательность из собственно чистки, полоскания и промывания носа, – как вдруг начинается: ей становится дурно, она желтеет, зеленеет, припадает к умывальнику, сглатывает, давится, хватает ртом воздух…

– Ведь можно обойтись и без этого дурацкого промывания носа! – восклицает он отчасти сочувственно, отчасти раздраженно.

– Это же не из-за промывания, – спокойно возражает она между рвотными позывами. – Это из-за Малыша. Пока что он дает о себе знать только так.

– Зря он так, – сердито говорит Ханнес, чем, по-видимому, исчерпывается то, что супруг в состоянии сказать по этому поводу.

Наконец они садятся пить кофе. Овечка снова разрумянилась, глаза у нее буквально сверкают.

– Наконец-то этот день настал! Сегодня все начнется по-настоящему!

Она бросает взгляд на комнату страха:

– Наконец-то я разберусь с этим старым барахлом!

И еще один взгляд – в чашку:

– Как тебе кофе? Двадцать пять процентов настоящих зерен!

– Ну, раз уж ты сама спросила, знаешь…

– Знаю, милый, но мы ведь решили экономить!

Пиннеберг растолковывает ей, что прежде по утрам не отказывал себе в «настоящем» зерновом кофе. А она отвечает, что на двоих это выйдет дороже, чем на одного. На что он возражает, что много раз слышал, будто в браке жить дешевле, ведь домашний обед на двоих стоит меньше, чем гостиничный на одного.

Дискуссия затягивается, и в итоге он восклицает:

– Проклятье, мне пора! Время, время!

Прощание в дверях. С середины лестницы она вдруг окликает его:

– Милый, милый, постой! А что мы сегодня будем есть?

– Все равно! – кричит он в ответ.

– Нет, ты реши! Реши и скажи мне, пожалуйста! Я же не знаю…

– Я тоже не знаю!

Внизу хлопает дверь.

Она бросается к окну. Он уже на улице, машет ей рукой, потом платком, и она не отходит от окна до тех пор, пока он, миновав газовый фонарь, не скрывается за желтоватой стеной дома. Впервые за свои двадцать два года Овечка сама распоряжается своим утром, сама хозяйничает у себя дома, сама должна составить меню. Она принимается за дело.

Пиннеберг тоже выбит из привычной колеи. Этой дорогой на работу он идет впервые. На углу Главной улицы он сталкивается с секретарем городского совета Кранцем и учтиво его приветствует. И тут же спохватывается: он протянул Кранцу правую руку, а ведь на правой кольцо. Хорошо бы Кранц его не заметил. Пиннеберг снимает кольцо и аккуратно прячет в «потайной» кармашек портмоне. Жилетный карман не годится – в романах им в этих целях пользуются только непорядочные люди, – и все равно на душе тревожно, хоть он и объяснил все Овечке. Но делать нечего.

Тем временем встают и домочадцы его хозяина, Эмиля Кляйнхольца. Радостным утро в этом доме не бывает, потому что из постели все выползают в отвратительном настроении, готовые резать друг другу правду-матку. Особенно тяжко по утрам в понедельник, поскольку воскресными вечерами папаша склонен к выходкам, за которые на следующий день его обстоятельно отчитывают.

Эмилию Кляйнхольц и правда мягкой не назовешь: своего Эмиля она сумела взять в оборот настолько, насколько в принципе возможно взять в оборот мужчину. Последние несколько воскресений даже прошли без эксцессов. Воскресным вечером Эмилия просто запирала входную дверь на замок, подавала мужу к ужину кувшин пива, а далее при помощи коньяка не позволяла ему сбиться с курса. Таким образом, выглядело все вполне по-семейному: мальчишка дулся и хныкал в углу (парень тот еще паршивец), женщины сидели у стола с рукоделием (шили приданое), а отец читал газету и время от времени просил: «Мать, подлей-ка мне еще», – на что фрау Кляйнхольц неизменно отвечала: «Отец, подумай о ребенке!» – а потом подливала ему из бутылки или нет, смотря по расположению духа супруга.

Так прошло и минувшее воскресенье, и семейство разошлось спать – взрослые в десять, а мальчишка, само собой, часом раньше.

В одиннадцать фрау Кляйнхольц просыпается, в комнате темно, она прислушивается. Рядом посвистывает носом Мари – дочка во сне всегда дышит с присвистом; мальчишка тянет свою партию в изножье родительской постели, – в семейном хоре недостает только басовитого отцовского храпа.

Фрау Кляйнхольц шарит под подушкой: ключ от входной двери на месте. Фрау Кляйнхольц зажигает свет: мужа нет. Фрау Кляйнхольц встает, фрау Кляйнхольц обходит комнаты, фрау Кляйнхольц идет в погреб, фрау Кляйнхольц выходит во двор (туалет во дворе) – ни следа. Наконец выясняется, что окно кабинета только притворено, хотя она лично его закрывала – такие вещи она не забывает.

Фрау Кляйнхольц кипит и бурлит от бешенства: четверть бутылки коньяка, кувшин пива, и все зря! Впопыхах накинув лиловый стеганый халат, она отправляется на поиски мужа. Наверняка он в трактире у Бруна на углу, сидит и пьет.

Это в фельетонах смешно, когда жена вытаскивает мужа из кабака. А в маленьком городке это тяжело. Любая жена знает, что назавтра весь город будет судачить: «Он, конечно, старый выпивоха, но она-то хороша – примчаться за ним в трактир, мол, как он смел от нее удрать и напиться!»

Это знает любая жена, и фрау Кляйнхольц не исключение.

Зерновая торговля Кляйнхольцев на Рыночной площади – старая добрая семейная фирма, и Эмиль владеет ею уже в третьем поколении. Честная, солидная фирма, уважаемая клиентами: пятью сотнями крестьян и землевладельцев. Если Эмиль Кляйнхольц сказал: «Франц, хлопковая мука нынче хороша», то никто уже не спрашивал про ее состав, а сразу покупал – и мука впрямь оказывалась хороша.