Растворяясь в песках (страница 4)
Сестра, конечно, слышала – разве может кто-то заткнуть уши на спине? Да и подруга наверняка была в курсе происходящего в доме. А слышали хризантемы или нет – какая разница. Был их сезон, им нравилось набрасываться на кого-нибудь от случая к случаю, и они не отказывали себе в этом. Их совершенно не заботило, что Старший скоро выйдет на пенсию и покинет сад, а как поведет себя следующий, неизвестно. А если, как сейчас это принято, зальют цементом лужайку и клумбы, чтобы избавиться от грязи и мелкой живности, которая в ней водится? Или вместо цветов засеют пшеницу, кукурузу и еще бог весть что, чтобы получить хоть какой-то прок? Но хризантемы не думали наперед и продолжали набрасываться, кокетливо раскачиваясь, как будто внутри у них расправлялась пружина.
У тех, кто служит на государственной должности в маленьких городах, лужайки, сады и поля обычно бывают в несколько раз больше их огромных особняков. Иногда там бывают бассейны, маленькие пруды и большие, фонтаны и беседки. Когда-то, во времена правления королевы Виктории, ее огромная мраморная статуя – нет-нет, абсолютно белая, не могла же она быть разноцветной куклой со злобно выпученными глазами – встречала у входа в сад. Сейчас, когда прошел страх, что тебя по любому поводу могут объявить изменником, она стоит забытая, но все же стоит.
В больших городах дома становятся меньше. Но и там, где сейчас увидишь здания, когда-то были деревья, а где сухие комья земли – цветы. Дома чиновников были оазисами среди пустыни.
Хризантемы, хризантемы, хризантемы.
Как только кто-то входил в дом Старшего, через стеклянные двери длинного коридора он сразу видел обрамляющие лужайку хризантемы всех цветов и размеров.
Сестра увидела, как брат из шланга поливает цветы. Светило солнце, и за деревом, стоящим позади, сверкал золотой поток, как будто всевышний натирал руки солнечным светом и блестящие частички сочились сквозь пальцы.
Спина сестры слышала и видела всю эпическую битву за панир. А что слышала спина Матери, известно только ей.
Увидев спину сестры, удаляющуюся в комнату Матери, брат сказал служанке:
– Скажи Маме, что солнце светит и хризантемы цветут. Поставь стулья на лужайке. Почему бы всем не посидеть на воздухе?
После этого брат стал раздумывать о будущем хризантем, вернее о том, что ждет его после выхода на пенсию, когда, как и все остальные в этом большом городе, он переедет в квартиру. Сколько цветов сможет увезти в горшках? А если заставит горшками эти крохотные балкончики, то куда девать одежду, себя и прочее барахло?
Стулья уже стояли, но Старший сидел там один. Так же, как его покойный Отец, который грелся здесь на солнце зимой: вполоборота к хризантемам, а вполоборота к той части дома с комнатами, которая была видна за стеклянной дверью, и к большой открытой двери, заканчивающей коридор. Отец и сын, оба имели одно обыкновение – зрачок левого глаза они уводили налево, а зрачок правого – правее, правее, правее – так, чтобы обе части мира были в поле зрения и все происходящее было на виду. Наверное, глаза, способные выполнить такой трюк, должны быть сделаны не из обычной плоти и крови. Или все же они не могли смотреть в разные стороны света, а просто бесцельно блуждали?
Доносился голос сестры:
– Всё в хризантемах.
– Нет, – отвечала Мать.
– Ну, Мама, всех цветов и размеров! Футбол, Спайдер, сплюснутые, кустовые. И все раскачиваются.
Но с чего бы ей согласиться?
– Фиолетовые, белые, желтые, розовые и даже зеленые.
Воздух над лужайкой пошел рябью:
– Я помогу дойти, а? Возьми трость!
– Ну нет. Голова кружится. Трость. Нет. Солнце. Не-е. Цветы. Ну-у… не-е… но-о.
Старший поднялся с места и пришел в комнату Матери. Встал рядом с сестрой. Оба посмотрели друг на друга, отведя глаза, и сложили губы в улыбку, не улыбаясь. Они давно перестали разговаривать. Вражда прошла, но привычка осталась. Они уже давно разучились дурачиться, как брат и сестра.
– Вставали? – обратился он к Маминой спине. – Давно она здесь? Накормите же ее чем-нибудь, скажите, пусть приготовят, иначе принесут из кухни протухшие объедки.
12
Только зайдешь в комнату, как в два счета все заполняет темнота. Оставшийся позади солнечный свет исчезает, превратившись в воспоминание. Потом легкий отголосок тепла пробегает по закрытым векам. И постепенно глаза начинают различать очертания.
И даже те глаза, что выросли на безвольной спине. Они видели, как пальцы Дочери тянутся к ней. Упрямые пальцы, заставляющие встать и совершенно уверенные в том, что знают, как этого добиться. Касаются спины, растирают и поглаживают так, будто хотят, чтобы их упрямство перетекло в кровеносные сосуды спины, и тогда спина прогнется, а как же иначе?
Дочь верит в силу своих рук: стоит только коснуться – и сопротивление разбито.
Но спина сжимается со звуком разрывающейся ткани и мямлит «нет, нет, нет».
Это слово принадлежит Дочери. Это ее право от рождения. На все говорить «нет», а остальные должны утешать-раз-влекать. «Давай же, возьми, красотка моя, доченька, принцесса. Луна принесла издалека сладких пончиков, вы ешьте из тарелки, а малышке дайте в пиалочке[5]. Моя куколка, мое сокровище».
Брат, который был на десять лет старше, иногда раззадоривал ее:
– Нет, скажи «нет», мотни головой, «нет», всё, вот и сказала «нет»!
Малышкино «нет» всех приводило в восторг. В детстве она состояла из одного только «нет». Вплоть до того, что, если надо было заставить ее что-то сделать, стоило лишь сказать наоборот, а она, тут же выпалив «нет», делала то, чего от нее добивались.
– Не ешь паратху, поешь рис!
– Нет, буду есть паратху!
– Попей чаю, не бери молоко!
– Нет, молоко, молоко!
– Выбрось синий, не красный!
– Красный, красный, не синий!
– Бодрствуешь, не спишь? Глаза открой!
– Не-е-ет… Закрою глаза.
Однажды, когда повар принес соус из зеленого чили, кинзы и мяты, Мама хотела остановить его:
– Нет, нет, унеси скорее – рот обожжет.
Но дочь услышала милое сердцу «нет» и подняла ужасный визг:
– Нет, дай сюда! Нет, буду!
Детство прошло, и она со своим «нет» уже не забавляла всех вокруг, но ее «нет» повзрослело вместе с ней:
– Нет, я не буду шить, нет, не надену дупатту, нет, я не под арестом, нет, я не вы.
«Нет, нет, нет» настолько слилось с ней, что, даже если она хотела сказать «да», губы сначала складывались в «нет».
– Выпей чаю.
– Нет, выпью чаю.
– Очень холодно.
– Нет, очень холодно.
С «нет» начинается путь. Свобода сделана из «нет». «Нет» – это веселье. «Нет» – это дурачество. Дурачество – это путь суфия.
Но Старший, повзрослев, должен был исполнять другой обряд. Пока маленькая, бог с тобой, не слушай никого, но выросла, и приходится указывать, что делать, а что нет. Ни у кого не вызывает вопросов, что брат должен отчитывать сестру, вложив голос родителей в собственные уста. Но когда к сонму возражений примкнула толпа любовников сестры, Старший впал в абсолютное бессилие. Сегодня Лысый Патель, завтра Очкарикуддин, послезавтра Бородач Дархияль. А когда эти три привлекательных качества соединились в одном избраннике и домашняя девочка, она же сестра Старшего, стала героиней городских сплетен и перешептываний, то груз ответственности, накопленный всеми поколениями предков, рухнул на его плечи и чувство долга выросло до такой степени, что настал черед крайних мер. Пусть никто в доме с ней не разговаривает, не смотрит вместе с ней телевизор, не готовит для нее кокосовое бурфи, не смотрит в глаза при встрече и не улыбается ни за что на свете. Так она осознает свои ошибки, и эта полоса несчастий наконец закончится.
Но прогонять ее и хлопать дверью перед носом он не собирался. Одна мысль, что она где-то шатается одна и ищет себе пристанище, была нестерпима для него. «Раз вы здесь, – сыпалось на Мать, – почему она живет где-то еще?»
Но у дочерей, говорящих «нет», ноги ведут себя по-другому: придя потом к двери, они в сомнении замерли, а тогда, в начале, понеслись наружу.
Дверь и коридор приходилось мыть фенолом, но это другая история. Там Бородач-Лысый-Очкарик и еще сестрино-бог-весть-что, какие-то тяжелые вещи, хлам, унеси-принеси – все это расползалось, как грязь. Это была борьба за чистоту, в которой с призраками и прочей нечистью сражались метлой.
Ну и пусть метлой – это сюжет отдельный, а нам нужно приподнять другую завесу истории. Сейчас Старший стоит в комнате Матери, чуть позади сестры, чуть в стороне. Они – по отдельности, но оба смотрят на спину Матери. Лысый-Бо-родач-Очкарик уже давно в прошлом, и все, что осталось, – это сострадание брата к одиночеству сестры. Дом, деньги, работа – все в полном порядке, но осталась одна.
«Как здешнее «нет» вдруг зазвучало оттуда? Что за рокировка? И «нет» не для брата, а для сестры. «Нет» от Мамы, а не от меня. Как будто кто-то всколыхнул старый прах слова, некогда такого действенного в моей жизни, а теперь от него почти ничего не осталось, потому что кто-то другой говорит его кому-то другому. И если я теперь сама себе хозяйка, то «нет» все равно мое, и откуда тогда оно взялось у Мамы?» Какая надобность была во всех этих рассуждениях сестры? Просто случилось так, что «нет» доносилось со стороны спины.
13
Подергиваясь и кряхтя, спина выравнивается подобно стене, как будто и впрямь стала теперь стеной. Но ведь живая спина не может стать стеной? Сможет, если захочет. А хочет она не видеть и не слышать тех, кто пытается вернуть к жизни умирающую старуху.
Старые привычки затягивают покрепче, чем выпивка и биди[6]. Спина стала ситом, в котором каждый пробил нескончаемое число дыр своими оскорблениями, раздражением и душевными излияниями – какие уж тут заплаты? Теперь, прежде чем услышать и увидеть, она принюхивается. Доносится знакомый звук шагов и стук в дверь.
– Размером с футбольный мяч! А цвет какой! Фиолетовые! – Дочь пытается увлечь ее хризантемами. Она гордится тем, что может преодолеть нехоженую тропу любой сложности – так ей удалось обрести свой собственный дом вне стен этого.
– Спроси у Мамы, куда поставить букеты, – обращается к садовнику Невестка, не желающая оставаться в стороне.
– Только не из нутовой муки, она забивает желудок. Из маша, спроси у Мамы, как приготовить, – вступает Старший.
Все борются за звание самого заботливого.
Грубости, упреки и насмешки тоже просачиваются сквозь щели.
Отойди, я опаздываю… Посмотрите-ка, опять неправильно положил трубку, пора уже бросать эту чиновничью привычку тунеядствовать… Вечером придет Фатту, приготовь свежий кхир, не вздумай подавать кешью-барфи месячной давности… прачка сжег дорогущую рубашку, где взять такую же теперь? Твои родители закажут? Американская была… Скажи водителю, чтобы заправил пока машину и чек отдал мне, а не тебе… Воду пролила, хочешь, чтобы Мама поскользнулась? Если встанет, поскользнется… Вот почему ты хочешь, чтобы она встала… Хорошо, это я сказал… Если шутишь, то хотя бы смешно… Какие уж тут шутки, если кто-то и захочет встать, то не встанет, потому что тут все наготове разлить воду, чтобы он упал, или накормить ядом… Что скажете, господин мой хороший… Всё, хватит, еще слово, тут же скажу Маме… Чудно, тут-то она и выскочит из постели… Она просто не хочет вставать, знает, что все волнуются, но…
Хах… хм… тс-с-с… уколы… упреки… ворчание…
Спина поворачивается спиной. Как бы так сделать, чтобы отвернуться еще больше? Проникает в стену. Как бы совсем в ней замуроваться?
На стене какое-то пятнышко. Это оно само колышется или от ветра? Может, это букашка. От ветра или от дыхания.
Вот бы я была букашкой.
Стена холодная на ощупь. Крошечное существо скользит по ней. Еле заметное дыхание. Проделай где-нибудь щель, проникни в стену. От неуловимого движения мягкая глина раскалывается. Невольно мои ноги пробили брешь. В воздухе трепещет запах глиняных горшков и кувшинов – как после дождя. Холодная могила в холодной земле.
Останься лежать так. Молча, без всех, как застывшее дыхание, всего-навсего клочок, повисший в воздухе пеной. Букашка дунет, и он взлетит, а потом опять в объятия земли.
Пусть это будет мой склеп.