Дураки все (страница 3)

Страница 3

Мыслимое ли дело, чтобы эдакий дуболом представлял настоящую церковь? Он больше похож на тех, кто придумывает собственную религию. А может, он служитель сразу нескольких конфессий и в колледже Шуйлер-Спрингс, который и откомандировал его в Бат, обязанности преподобного заключаются в том, чтобы усыплять разумение студентов, буде те, вопреки ожиданиям, протрезвеют настолько, что у них появится разумение? Принадлежность к педагогической среде объяснила бы и велеречивую чушь, которую он несет, и уверенность, с которой он это делает. Но все-таки интересно, какие ему дали указания. Неужели не сообщили, что судья Флэтт был отъявленный атеист? Что поэтому-то и не было службы в церкви? Неужели этот священник не понимает, что его присутствие здесь – вынужденная уступка положению судьи как публичной персоны и желанию горожан отдать ему последнюю дань уважения? (Окей, сам Реймер такой потребности не ощущал, но допускал, что у других может быть иначе.) Преподобному Хитону явно было невдомек, что ему поручили идиотскую задачу, а потому он полагал своею обязанностью произнести такую же проповедь, какую прочел бы с кафедры по случаю кончины любимого диакона. Или как минимум позаботиться о том, чтобы церемония под обжигающим солнцем длилась бы столько же, сколько и в помещении, где на полную мощность работает кондиционер.

Что сказала бы об этом придурке мисс Берил? “Когда вы пишете, – наставляла она Реймера и его однокашников, – держите в голове риторический треугольник”. И всегда рисовала в верхней части листа с их сочинениями два треугольника, первый представлял собой сочинение ученика, второй, иной формы, призван был улучшить написанное. Как будто геометрия – еще один предмет, от которого Реймера брала тоска, – способна хоть что-нибудь прояснить. Стороны старушкиного треугольника назывались “Тема, Аудитория, Говорящий”, и большая часть вопросов, которые мисс Берил царапала на полях сочинений, касались соотношения этих трех понятий. “О ЧЕМ ты пишешь?” – допытывалась она и проводила волнистую линию к букве Т, обозначавшей тему. Даже если они писали на тему, которую мисс Берил сама же и задала, она все равно настаивала, что тема сочинения недостаточно ясна. Еще она вопрошала: “Как ты думаешь, кто твоя АУДИТОРИЯ?” (Вы сами, так и подмывало ответить Реймера, хотя мисс Берил упорно это отрицала.) “Чем твои читатели занимаются в эту минуту? Почему ты думаешь, что их заинтересует эта тема?” (А если не заинтересует, зачем вы вообще ее задали? Неужели вы думаете, что мне она интересна?)

Но больше всего Реймера сбивали с толку непонятные вопросы про говорящего. Эта часть его треугольника всегда оказывалась такой короткой, а две другие такими длинными, что получившаяся геометрическая фигура смахивала на стапель. На каждом сочинении Реймера мисс Берил писала: “Кто ты?” – будто бы наверху первой страницы не было напечатано “Дуглас Реймер”. Если спросить у нее, что имелось в виду, ответит тоже непонятное. В каждом тексте, утверждала мисс Берил, неизменно присутствует образ автора. Не ты, действительный автор, не тот человек, которого ты видишь, когда смотришь на себя в зеркало, а тот “ты”, которым ты становишься, когда берешь в руки перо с намерением что-либо сообщить. “Кто этот Дуглас Реймер?” – провокационный вопрос, который любила задавать мисс Берил. (Так и тянуло ответить: никто. Реймер охотно стал бы никем, лишь бы только она от него отцепилась.)

Но, поскольку старуху это явно заботило, Реймер старался, как мог, понять ее треугольник, хотя тот оставался таким же загадочным, как Троица – Отец, Сын и Святой Дух. Но Троица хотя бы считается глубокой тайной, над которой положено размышлять, сознавая при этом, что она превосходит человеческое разумение, – к великому облегчению Реймера, поскольку его разумение она, бесспорно, превосходила. Тогда как риторический треугольник мисс Берил ему понимать полагалось.

И сегодня, тридцать лет спустя, Реймер, как ни странно, наконец догадался, что мисс Берил имела в виду: в треугольнике преподобного Хитона не хватало целых двух сторон. Он явно не задумывался ни о слушателях, ни о том, как они страдают на жестокой жаре. Да и тема его, похоже, не волновала. О судье Флэтте этот тип явно не имел ни малейшего представления, тот служил ему лишь поводом высказаться. Хуже того: дабы заполнить образовавшуюся пустоту, преподобный Хитон мастерски выделил ту сторону треугольника, которая обозначала говорящего и прежде сбивала Реймера с толку. Если спросить его: “Кто ты?” – священник ответил бы, что он личность важная и вдобавок неординарная. Вряд ли мисс Берил с ним согласилась бы, но что толку? Преподобным Хитонам мира сего нет до этого дела. И откуда берется столь изумительная самоуверенность? Реймер питал к этому человеку глубокое отвращение – и все же невольно восхищался его апломбом. Преподобный Хитон не мучил себя сомнениями и явно считал, что справится с этой задачей – да, пожалуй, с любой задачей, – даже если ему еще не успели сказать, в чем она заключается. Ему все было понятно и не терпелось всем об этом сообщить, вдобавок он не сомневался, что сумеет убедить в том всех до единого.

Реймер же, наоборот, всю жизнь сомневался в себе, чужое мнение о нем до такой степени пересиливало его собственное, что он толком не понимал, есть ли у него вообще мнение. В детстве он был особенно беззащитен перед обзывательствами, они не только ранили его в самое сердце, но и оглупляли. Назови его дураком – и он вдруг превратится в дурака. Назови ссыклом – и он превратится в труса. Самое обидное, что с возрастом это не прошло. Замечание судьи Флэтта о мудаках с оружием так задело Реймера именно потому, что судья попал в точку. Потому что – заглянем правде в глаза – в тот день здравый смысл ему действительно изменил. Реймер допустил, чтобы Дональд Салливан, еще один бич его жизни, все же вывел его из терпения. Именно он ехал на машине по тротуару в жилом районе, и Реймер имел все основания арестовать его. А вот расчехлять пистолет не стоило, и уж совершенно не стоило наставлять оружие, пусть даже чтобы припугнуть, на безоружного штатского, как не стоило и снимать пистолет с предохранителя, усугубив тем самым первые две ошибки. Реймер не помнил, как нажал на спусковой крючок, но, вероятно, нажал – и тут же внушил себе, что это был предупредительный выстрел, эта мысль пролетела быстрее пули. Впрочем, ненамного быстрее. В следующее мгновение издали донесся звон разбившегося стекла (Реймер по сей день почитал это не иначе как чудом) в восьмистворчатом оконце туалета, в котором – в доме, находившемся за полтора квартала от Реймера, – сидела на унитазе старушка. Если б она закончила свои дела быстрее или, закончив, проворнее поднялась бы с унитаза, пуля угодила бы ей прямиком в затылок.

Этот инцидент превратил Реймера в пацифиста. Месяц с лишним, пока Олли Норт не заметил некоторую странность в его поведении и не попросил показать пистолет, Реймер его даже не заряжал. Он его и с собой не носил бы, если бы в должностной инструкции не оговаривалось, что для полной экипировки необходим пистолет. Незаряженный пистолет Реймера возмутил Олли еще больше, чем тот случайный выстрел из заряженного, и он объяснил Реймеру: если и есть что опаснее штатского с заряженным пистолетом, так это коп с разряженным. “Тебе жить надоело?” – допытывался Олли. Реймер, тогда совсем молодой патрульный, знал, что правильный ответ “нет”, но, вместо того чтобы именно так и сказать, он молча пожал плечами, оставив вопрос без ответа.

Почему он так уязвим перед чужим мнением, гадал Реймер, тогда как другим всё сходит с рук? Окей, может быть, покойному судье и не понравился бы преподобный Хитон. Если б судья при жизни услышал эту надгробную речь, скорее всего, упек бы Хитона в тюрьму за очернение репутации. Но Реймеру и в судье, и в преподобном виделось больше общего, чем различий: ни тот ни другой не боялись ошибиться и не склонны были проверять свои суждения. (“Проверяйте, проверяйте, проверяйте, – талдычила им мисс Берил. – Писать – значит рассуждать, а хорошие, честные рассуждения нуждаются в проверке”.)

А вот судейство в проверке, видимо, не нуждается. К Флэтту Реймера вызывали частенько, и, по его опыту, судья ни разу, никогда решений своих не менял. В последний раз Реймер давал показания против некоего Джорджа Спаноса, тот жил на окраине нашего славного городка с женою, детьми и дюжиной шелудивых псов, лупцевал он их как сумасшедший, и в конце концов собаки тоже лишились ума. Реймера, который приехал его арестовать, укусили трижды: два раза собаки и один раз – одичавший мальчишка. (У жены Спаноса, по счастью, зубов не имелось.) Укус мальчишки воспалился, потребовались антибиотики, из-за собачьего Реймеру вкололи прививку от столбняка, но, когда Реймер, хромая, поднялся на свидетельскую трибуну, судья не выразил ни малейшего сочувствия, и это при том, что, в отличие от прошлого случая, правда, вне всяких сомнений, была целиком на стороне Реймера. Под заученно-неестественным взглядом судьи Реймеру вдруг показалось, что они с обвиняемым поменялись местами. И это у него, начальника полиции, требуют объяснений. Еще можно понять, сказал судья, что вас погрызли собаки. Но как, ради всего святого, вы умудрились допустить, чтобы вас покусал ребенок? Спатос все слушания просидел рядом со своим адвокатом и так убедительно изображал оскорбленную невинность, что даже Реймер почти ему поверил. Тогда как он сам – а ему и зеркала не требовалось, чтобы узнать, что сейчас выражает его лицо, – выглядел, как всегда, виноватым. Судья Флэтт явно считал его дураком, и Реймеру ничего не оставалось, кроме как стать таковым. Видимость важнее всего, и она снова его подвела. Справедливость? Откуда ей взяться, если невиновный кажется виновным, и наоборот?

Куда противнее множественных унижений в суде было то, что этот хрыч клеился к Бекке. Вскоре после того, как они с Реймером поженились, ее усадили возле судьи на торжественном ужине в честь его отставки. Судья всегда любил поглазеть на симпатичных молоденьких женщин и после смерти своей жены не видел причин, которые мешали бы ему, старому козлу, иногда флиртовать с чужой. Бекка в тот вечер нарядилась вызывающе (во всяком случае, по меркам Норт-Бата) – в черное платье с декольте. Они с судьей сидели в дальнем конце банкетного стола и весь ужин шушукались, как два старых приятеля, у которых масса общих воспоминаний. Один раз их головы соприкоснулись, Бекка поймала взгляд Реймера и расхохоталась. Он, естественно, заключил, что его честь позабавил ее рассказом о том дне, когда этот чертов дурак, ее муженек, чуть не застрелил пожилую леди на ее собственном унитазе.

– Такой душка, – восхищалась Бекка, пристегиваясь в машине, ремень безопасности оттянул ее декольте, целиком обнажив прелестную грудку. Интересно, удостоился ли судья Флэтт за морковно-имбирным супом этого, бесспорно, согревающего душу зрелища, подумал Реймер. – Он был сама любезность. И почему ты меня им пугал?

– Потому что он обозвал меня мудаком, – напомнил ей Реймер. Когда у них с Беккой завязались отношения, он сразу же рассказал ей о том выстреле, рассудив, что лучше пусть она услышит об этом от него, чем от городских сплетников, у них эта история до сих пор была в ходу, как и многие другие, в которых Реймер служил объектом насмешек. – При моем боссе. И при человеке, которого я арестовал.

– Ну… – начала его жена и замолчала, да так надолго, что Реймер задался вопросом, к чему она клонит. (“Это было сто лет назад?.. Наверняка он не имел в виду ничего плохого?.. Да и можно ль его за это винить?”) Он надеялся, что Бекка скажет: “Вообще-то он тебя очень хвалил”, но, разумеется, такого она не сказала. Вместо этого Бекка заключила: – Я знаю, как ты боялся этого вечера, но я отлично провела время.

По ее твердому убеждению, Реймер был слишком мнителен.

– Не всё в этой жизни имеет отношение к тебе, – любила она повторять, выставляя его нарциссом.