Точка после нельзя (страница 15)
Она немного посидела, положив руки на колени и ссутулив спину, словно под весом чего—то невидимого; не смотрела в зеркало, хотя знала – отражение там будет неузнаваемым. Просто сидела, не торопясь, пока внутри не появилось слабое ощущение, что она может встать и пойти дальше.
На кухне было пусто, и только косой свет из окна ложился на подоконник, как в пасмурное утро, когда день ещё не проснулся окончательно. Она взяла чашку, стараясь не греметь, но наполнять её не стала – просто села на табурет, будто сама не знала зачем, просто чтобы сидеть, ничего не делать и позволить тишине немного пожить рядом.
На столе лежала вчерашняя ложка, непомытая, с подсохшим пятном варенья у края. Мила смотрела на неё долго, словно пыталась найти в этом обычном предмете объяснение тому, что чувствовала, – но понимала, что в таких вещах ответа не бывает.
Ложка лежала, как и вчера, с засохшим вареньем на краю. Утро шло своим чередом, медленным, почти равнодушным. А она сидела за столом, уже не та, что была раньше – будто что—то внутри поменялось и теперь невозможно было вернуться назад.
Мила услышала, как скрипнул матрас, потом шаги – босые, чуть неровные. Данила появился на пороге кухни, в мятой футболке и с растрёпанными волосами. Остановился, посмотрел на неё.
– Доброе утро, любимая, – сказал он.
Сказал без улыбки, но с такой уверенностью, будто это давно между ними решено. Будто так и должно быть.
Ответа сразу не последовало. Женщина просто смотрела, пока он подошёл ближе и потрогал её щеку. Коснулся аккуратно, будто проверяя, действительно ли она здесь. Потом поцеловал. Сначала в висок. Потом в щёку. Потом в уголок губ. Без наигранности, как умеет только тот, кто ещё не знает, как надо.
Она не двинулась. Дала ему это сделать. Только когда он снова потянулся, Мила мягко взяла его за руку и отвела в сторону. Без слов, без резкости. Он не обиделся. Просто сел рядом, опустился на корточки, положил голову ей на колени и прикрыл глаза.
Мила сидела молча, не двигаясь, с пустой чашкой в одной руке, а второй удерживая его за плечи, будто боялась пошевелиться и разрушить ту хрупкую тишину, что установилась между ними; Данила дышал ровно, прижавшись к ней, словно всё самое важное уже произошло, и теперь им оставалось только быть рядом, без слов, без объяснений, просто в этой тишине, в которой было больше смысла, чем во всех разговорах.
Он вдруг сказал:
– Я тебя люблю.
Сказал это просто. Без попытки услышать что—то в ответ. Просто сообщил, как говорят «идёт дождь» или «чайник закипел».
Мила не ответила. Погладила его по голове. Один раз. Больше не смогла. Сердце сжалось, как от холода.
– Я сейчас, – сказала она, и он послушно отпустил её.
Женщина встала и пошла в ванную. Закрылась, не заперлась. Постояла немного, потом включила воду. Долго смотрела, как она течёт. Плеснула на лицо. Несколько раз. Смотрела в зеркало – не узнавала себя, но и не пугалась. Просто увидела, как будто к утру стало больше лет. Или меньше сил. Неважно.
Когда она вернулась на кухню, Данила уже стоял у плиты с включённым чайником, в руках держал кружку и, заметив её, сразу улыбнулся – так, как улыбаются люди, для которых происходящее не вызывает ни тревоги, ни сомнений; просто взгляд, спокойный, домашний, будто это утро ничем не отличается от всех остальных, будто всё у них по—прежнему хорошо.
– Я поставил воду. Ты будешь чай?
Мила молча кивнула, села на табурет, а пока он наливал кипяток и протягивал ей кружку, наблюдала за каждым его движением с ощущением, будто они живут в каком—то хрупком, отдельно стоящем мире, где всё нужно делать аккуратно. Данила сел напротив, потянулся через стол, протянул ладонь, и она, почти не задумываясь, вложила в неё свою руку – не потому, что хотела сказать что—то важное этим жестом, а просто потому, что он ждал и это было единственное, на что хватало душевных сил.
Ладонь Данилы была тёплой, чуть влажной. Он держал её руку крепко, с той наивной настойчивостью, которая бывает у людей, не умеющих притворяться, будто именно этот контакт, это прикосновение могло удержать рядом всё, чего он боялся потерять.
– Мне с тобой хорошо, – сказал он, не глядя в глаза.
Мила ничего не сказала, только слегка кивнула, не отводя взгляда, потому что знала – любые слова сейчас были бы не к месту и не помогли бы ни ему, ни ей, а молчание, хоть и простое, оказалось самым честным, что она могла ему дать в этот момент.
Мила сидела на кухне, обхватив ладонями кружку. Кофе уже остыл, но она продолжала делать вид, что пьёт – не потому, что хотелось, а просто чтобы было что держать в руках. В такие утренние минуты чашка казалась чем—то вроде якоря, чем—то, что даёт телу смысл оставаться за столом. Окно было приоткрыто, сквозняк шевелил край занавески, где в углу была вытертая полоска – она её давно собиралась зашить, но так и не собралась.
В голову сам собой пришёл Саша. Не от тоски и не потому, что она жалела. Просто вспомнился – как человек, с которым когда—то была тишина. Не такая, как сейчас, не напряжённая. А ровная, устоявшаяся, бытовая. Та, где всё на месте. Даже если не всё по—настоящему хорошо.
Он был старше, не сильно, но это чувствовалось. Уверенный, прямой, с хорошей работой и привычкой держать всё под контролем. Когда они только начали встречаться, Миле казалось, что она нашла то, что искала – плечо, надёжность, порядок. Он всегда знал, что сказать, умел справляться с чужими проблемами и никогда не жаловался на свои. С ним было спокойно. Не страстно, не захватывающе – но спокойно. После всех её метаний это казалось чем—то почти драгоценным.
Он забирал её с работы, даже если ей было неудобно. Упаковывал еду в контейнеры, когда она оставалась у него. Мог купить куртку и принести домой, просто потому что увидел и понял, что ей подойдёт. Иногда – да, навязчиво. Но в те месяцы она воспринимала это как заботу. Только потом поняла: за этой заботой был счёт.
Когда она сказала, что хочет оформить опеку над Данилой, Саша долго молчал. Он не кричал, не обвинял. Просто смотрел на неё, как будто она вдруг стала для него кем—то другим. А потом начал говорить – медленно, без эмоций, но с той холодной решимостью, от которой становилось только хуже.
Говорил, что это ошибка. Что в ней правит чувство вины. Что она молодая, что ещё может устроить свою жизнь. А Данила – не её ребёнок. Не её крест.
Она пыталась объяснить. Что это не жалость. Что она чувствует – по—другому не может. Что Людмила ушла, и она не может отпустить его. Саша слушал и всё больше отдалялся. Не внешне – внутри. Он стал как будто резиновым. Все слова отскакивали. В конце он сказал: «Если ты сейчас выберешь это – ты больше не вернёшься. Я не буду ждать, не буду смотреть, как ты тонешь в чужой ответственности».
Последний вечер с ним она помнила плохо. Помнила, как собирала свои вещи в молчании, как он сидел в другой комнате, не выходя. Помнила, как закрывала за собой дверь и не слышала, чтобы он подошёл. Не позвонил ни через день, ни через неделю. Не написал. Не узнал, справляется ли она.
Тогда она была уверена, что поступила правильно. Сейчас уже не знала.
Не потому, что жалела. А потому что не понимала, что именно выбрала. Саша ушёл, но в чём—то остался – в ней самой. В той её части, которая хотела, чтобы всё было понятно. Чтобы по графику, по расписанию. Чтобы утро начиналось с фразы: «Тебе кашу или тост?» – и не было этой бездонной тишины на двоих, где каждый жест значил больше, чем можно вынести.
Она сделала глоток кофе. Холодный, чуть горький. Саша бы не дал ей пить это. Поставил бы чайник. Налил бы свежий. И, может быть, даже не заметил бы, что у неё внутри всё перевёрнуто.
Но она выбрала иначе. И теперь жила в этом иначе. С Данилой, с его дыханием, с его простыми словами, которые разрушали все её прежние конструкции.
Она не жалела. Просто вспоминала. Просто сравнивала. Просто понимала, что тогда сделала выбор, последствия которого только начали распаковываться.
Она допила кофе и пошла вылить остатки в раковину. Плеск был коротким, глухим, как будто в комнате не хватало эха. Опрокинула чашку вверх дном, посмотрела, как капли стекают по стенке – медленно, вязко. Потом просто осталась стоять у мойки. Не для дела, а потому что не знала, куда ещё себя поставить.
Иногда ей казалось, что всё это не совсем её жизнь. Будто подменили – не резко, не с трагедией, а потихоньку. Как в том старом трюке, где кипяток подливают в таз с холодной водой по капле, и ты не замечаешь, как стало обжигающе. Только в какой—то момент смотришь на руки – покраснели.
С Сашей такой тишины не было. Она бы и не смогла там так стоять. Он бы уже подошёл, спросил, что случилось, зачем морщишь лоб, где полотенце, почему не села. Забота у него была с оттенком власти. И тогда это злило. А сейчас – вспоминалось почти с теплом. Не потому, что было лучше. Просто потому, что там было проще.
Мила знала, слышала, как Данила шаркает босыми ступнями по полу и с тихим стуком открывает дверцу шкафа, чтобы не разбудить её, если вдруг снова уснула. Он искал свою футболку, двигался осторожно, но в каждом звуке было что—то успокаивающее, будто он сам наконец нашёл место, где можно быть и не прятаться.
После той ночи он стал спокойнее – не был больше подавленным, не был отстранённым, а как будто наконец перестал бояться, что его прогонят. Он больше не замирал, когда говорил, не просил глазами, а просто жил рядом, как будто это было разрешено.
С Сашей, наверное, всё было бы иначе. Не факт, что лучше, но по—другому. Он бы не допустил, чтобы она оказалась в этой ситуации. В том—то и дело – не допустил бы. Перекрыл бы всё, что шло не по его логике. Он умел жить по правилам. А она тогда хотела правил. Хотела, чтобы было понятно, за что хвалят, за что ругают, где правильно, а где перебор. Хотела, чтобы кто—то говорил: «Так надо».
Но когда он начал говорить это слишком часто, стало ясно – под этим «так надо» нет воздуха.
Она вернулась к столу, села, не включая свет. В комнате было уже достаточно утреннего – серо, но различимо. Поставила локти на стол, голову опустила в ладони. Слушала, как течёт утро. Где—то у соседей щёлкнул выключатель, хлопнула входная дверь. Кто—то вышел, кто—то начал день. А у неё день уже был. Без начала и без конца.
Сашина квартира пахла другим. Табаком, даже если он не курил – оставалось в одежде. Чаем с жасмином, который он почему—то любил. И каким—то спокойствием. Не уютом – именно спокойствием. Там не нужно было думать о том, что говорить. Всё было отрепетировано. Они даже ссорились по шаблону: сначала – молчание, потом – резкая фраза, потом – «ладно, давай не будем». Никакой глубины. Но и без опасности.
С Данилой всё иначе. Слишком честно. Без договорённостей. Без сценариев. Он говорит, как чувствует. Смотрит так, будто в ней нет ничего плохого. Будто всё, что она делала, – правильно. Это страшнее, чем осуждение. Саша, если бы знал, что произошло ночью, закричал бы. Возможно, ударил бы. Ушёл бы навсегда. Данила – просто прижался утром, как будто ничего не изменилось.
А у неё изменилось. Она знала. В теле, в голове, в движениях. В том, как теперь стояла чашка на столе, и как она не могла на неё смотреть без внутреннего дрожания.
Она прошлась по комнате – не потому, что нужно было что—то сделать, а просто чтобы двигаться. Подняла плед с пола, встряхнула, аккуратно сложила. Поставила на место кресло, которое стояло чуть под углом. Вытерла тряпкой подоконник, хотя там не было пыли. Всё это делала не думая. Просто потому, что надо было себя куда—то деть.
Саша называл это «режим очистки». Говорил: «Ты начинаешь тереть всё подряд, когда не хочешь думать». Он умел замечать такое. Но не умел быть рядом, когда это случалось. Сидел в телефоне, в планшете, в разговоре по работе. А потом говорил: «Надо было сказать, я бы обнял».