«Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны (страница 12)

Страница 12

Нет, дело в том, что наследование при смене литературных школ идет не от отца к сыну, а от дяди к племяннику. Сперва развернем формулу. В каждую литературную эпоху существует не одна, а несколько литературных школ. Они существуют в литературе одновременно, причем одна из них представляет ее канонизированный гребень. Другие существуют не канонизованно, глухо, как существовала, например, при Пушкине державинская традиция в стихах Кюхельбекера и Грибоедова одновременно с традицией русского водевильного стиха и с рядом других традиций, как, например, чистая традиция авантюрного романа у Булгарина.

Пушкинская традиция не продолжалась за ним, то есть произошло явление того же типа, как отсутствие гениальных и остродаровитых детей у гениев.

Но в это время в нижнем слое создаются новые формы взамен форм старого искусства, ощутимых уже не больше, чем грамматические формы в речи, ставшие из элементов художественной установки явлением служебным, внеощутимым. Младшая линия врывается на место старшей. <…> прямой наследник XVIII века Толстой создает новый роман (Борис Эйхенбаум), Блок канонизирует темы и темпы «цыганского романса», а Чехов вводит «Будильник» в русскую литературу. Достоевский возводит в литературную норму приемы бульварного романа. Каждая новая литературная школа – это революция, нечто вроде появления нового класса158.

Ключевая для этого фрагмента статьи метафора наследования призвана описать те отношения, которые естественно возникают в литературе между различными поколениями авторов. Но для такого описания необходимо было очень точно представлять себе и «дядей», и «племянников». Шкловский, характеризуя внутренний механизм творческой рецепции, предлагал понимать траекторию литературного процесса через призму индивидуального художественного выбора. Ответственность за усиление или, наоборот, ослабление какой-либо тенденции в литературном творчестве, таким образом, лежала почти исключительно на пишущем. (Кроме того, в эти же годы начала оформляться виноградовская поэтико-философская концепция «образа автора», шедшая вразрез с убеждениями «формалистов» о вероятности внеличного «самодвижения литературных форм».) Ясно, что столь субъективистская концепция, рожденная в обстановке отсутствовавшей «генеральной линии» во взгляде на классику159 (которая еще недавно была предметом оценок и суждений), была невозможной в новых условиях, где на первый план выдвинулась задача поисков всевозможных «объективных закономерностей» и прочих слабо определяемых категорий из наспех переложенной, искусственно спроецированной на российские реалии марксистской социальной и политэкономической теории160.

Несколькими годами позднее Ю. Н. Тынянов сначала в посвященном Шкловскому «Литературном факте» (1924), а затем и в посвященном Эйхенбауму161 «Вопросе о литературной эволюции» (1927) предложил десубъективированный взгляд на явление литературной эволюции: моторика этого процесса, по Тынянову, обусловлена не совокупностью частных творческих усилий, а, напротив, взаимодействием «литературных фактов» (движение стилей, разложение жанра, эволюция литературной формы, наследование приемов и т. д.). С точки зрения Тынянова, личность пишущего – ненадежная «точка опоры» для новой литературной теории, потому как

авторская индивидуальность не есть статическая система, литературная личность динамична, как литературная эпоха, с которой и в которой она движется. <…> она скорее ломаная линия, которую изламывает и направляет литературная эпоха162.

Параметры «классичности», таким образом, оказываются за пределами «литературного ряда», так как их определяет не литературная эпоха, а эпоха историческая со свойственными ей идеологией и политической прагматикой; Тынянов писал об этом в статье 1924 года:

Каждая <историческая> эпоха выдвигает те или иные прошлые явления, ей родственные, и забывает другие. Но это, конечно, вторичные явления, новая работа на готовом материале. Пушкин исторический отличается от Пушкина символистов, но Пушкин символистов несравним с эволюционным значением Пушкина в русской литературе; эпоха всегда подбирает нужные ей материалы, но использование этих материалов характеризует только ее самое163.

Приведенный фрагмент показывает, что Тынянов уже в середине 1920‑х осознавал серьезность на тот момент еще не вполне оформившегося государственного заказа на создание «предыстории» советской культуры, в связи с которым вопрос об эстетических влияниях приобретал отчетливо политические коннотации164. Весь ход литературной эволюции в конечном счете должен был оказаться «родословной» социалистического культурного проекта. По всей видимости, поэтому Тынянов намеренно не употреблял слова «классика» и «классический» в контексте своих теоретических построений; нечастое же употребление этих лексем в абсолютном большинстве случаев отсылает к проблеме «классицизма» и непременно сопровождается кавычками. Позднее, уже в середине 1930‑х, такая предусмотрительная осторожность поможет Тынянову избежать серьезных проработок со стороны литературных критиков, претендовавших на место ведущих теоретиков социалистической культуры.

Ко второй половине 1920‑х относятся первые попытки заново очертить круг имен «первого ряда»165 – классиков, совокупность творческих биографий которых должна лечь в основу нового нарратива о культурной истории (не)далекого прошлого. Как уже было отмечено выше, предпринятая ревизия в очень существенной мере была обусловлена ранее сложившимися иерархиями, поэтому критики и литературоведы в основном сосредоточились на уточнении репутационных характеристик авторов XIX – начала XX столетия. Иными словами, перед компетентными «работниками» стояла задача доходчиво объяснить, почему тот или иной автор был недо- или переоценен, и, соответственно, восстановить историческую справедливость, оценив этого самого автора с позиций «подлинно марксистского литературоведения». Едва ли не первым серьезным опытом подобной «пересборки» персонального канона русской классики стала книга Л. П. Гроссмана «От Пушкина до Блока: Этюды и портреты» (М.: Кн-во «Современные проблемы» Н. А. Столляр, 1926), которая строится как хронологически последовательное повествование о ряде авторов, помещенных в предельно широкий культурно-исторический контекст. Одним из главных методологических принципов Гроссман избрал синтетический подход к анализу формы и содержания, рассмотренных в их взаимодействии; основным же средством такого анализа литературовед назвал понятие стиля:

понятие стиля примиряет два враждующих начала теории литературного исследования: оно одинаково охватывает типическую для данного художника определенность формы и сущность его творческого мировосприятия. Оно намечает в основном и главном путь к разрешению возникшей методологической трудности: изучение писателя сводится к определению его стиля, в котором одинаково отливается замысел и образ, творческое созерцание и художнический чекан.

Так по-видимому разрешается сложный методологический конфликт: изучить писателя не значит ли это с тщательной зоркостью проследить на композиции его созданий, на их словесном составе, на его образах, на ритме его прозы или на мелодике стиха – строй его творческой личности, его духовную природу художника? Вместо истории идей, игнорирующей один из важнейших признаков литературного произведения – его форму, вместо исключительного формального анализа, изучающего автора, как неодушевленный предмет, исследование стиля способно охватить облик поэта во всей его целостности и полноте. Частичным экскурсам и дробным анализам оно противопоставляет целостный образ творца-художника во всем его органическом единстве и живом многообразии166.

Таким образом, сущность основного метода литературоведческого исследования состоит, по Гроссману, в том, чтобы «выявлять целостный облик художника под знаком стиля»167. Между тем обозначившийся методологический поворот не привел ни к качественному, ни даже к количественному изменению списка классиков, выработанного литературной критикой. Героями Гроссмана стали Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Толстой, Достоевский, Тургенев, Чехов, Брюсов и Блок. Примечательно, что такая последовательность образует не хронологическую прямую, но как бы вектор эстетического прогресса, запечатлевающий процесс развития определенных творческих установок, берущих начало в литературной практике Пушкина и получающих максимальное раскрытие в поэзии Блока, в первую очередь ориентирующегося на того же Пушкина (неслучайно заключительная глава книги имеет заглавие «Блок и Пушкин»). Выходя за очерченные нами временные рамки, отметим, что та же прогрессистская идея ляжет в основу историко-литературных работ, созданных в 1930‑е годы; при этом перечень «подопытных» классиков от раза к разу будет корректироваться, не нарушая и не разрушая представление о «закономерном движении литературного процесса». (По этому поводу в 1928 году остроумно высказывался В. О. Перцов: «Ложно-классическая пирамида из десяти „влиятельных особ“ – Пушкин, Толстой, Достоевский, Тургенев, Чехов, Тютчев и т. д., список которых <…> „с каждым годом все расширяется“, уходя, по логике вещей, в глубокую древность, – должна быть опрокинута»168.) Так, например, курс лекций И. Н. Кубикова, собранный и опубликованный в 1930 году под общим заглавием «Классики русской литературы» (М.: Изд‑во I МГУ, 1930), был посвящен Пушкину, Гоголю, Тургеневу, Достоевскому, Некрасову, Л. Толстому, Салтыкову (Щедрину), Успенскому, Островскому, Чехову и Горькому. В коротком предисловии Кубиков делал важное уточнение:

Автор этих очерков отчетливо сознает, что было бы хорошо не только вскрыть в самых существенных чертах творчество писателей на основе их классовой психоидеологии, но и показать социалистическую обусловленность всех элементов стиля. Но при отсутствии достаточного количества исследований предварительного характера мне эту весьма ответственную работу пришлось бы проделать совершенно самостоятельно…169

Сборник же статей Н. К. Пиксанова «О классиках»170 ([М.:] Московское т-во писателей, 1933) будет включать тексты о Пушкине, Гоголе, Тургеневе, Салтыкове (Щедрине), Чернышевском, Короленко, Чехове и Горьком, а в посмертно вышедший том А. В. Луначарского «Классики русской литературы: Избранные статьи»171 (М.: Гослитиздат, 1937) войдут статьи о Пушкине, Грибоедове, Лермонтове, Гоголе, Чернышевском, Салтыкове (Щедрине), Достоевском, Толстом, Чехове, Блоке, Брюсове, Маяковском и Горьком. Примерно тот же набор имен с незначительными вариативными расхождениями содержат и другие издания 1920‑х – середины 1930‑х годов172. То же находим и в книге В. Я. Кирпотина «Классики» (М.: Советский писатель, 1938), где собраны статьи о Пушкине, Некрасове, Чернышевском, Добролюбове, Салтыкове (Щедрине) и Горьком. Точнее всего эту логику «литературного развития» уловил и сформулировал А. П. Платонов в статье «Пушкин и Горький» (опубл.: Литературный критик. 1937. № 6):

Лермонтов, Гоголь, Гончаров, Чернышевский, Щедрин, Достоевский, Тургенев, Толстой, Чехов… Никто из них не заменил Пушкина целиком; каждый взял на себя лишь часть его «нагрузки», и все вместе они обязаны Пушкину своим художественным совершенством. <…> Итак, после Пушкина появилась целая большая группа классических русских писателей, среди которых не было ни одного, равного Пушкину. «Душа в заветной лире» еще жила, но сызнова играть на лире было некому173.

[158] Цит. по: Шкловский В. Б. Гамбургский счет. С. 120–121.
[159] Шкловский, будучи открытым противником идеи принудительного внедрения канона, неслучайно выступал с критикой горьковского издательского проекта. Так, в «Сентиментальном путешествии» (М.; Берлин: Геликонъ, 1923) он писал: «„Всемирная литература“. Не надо, чтобы русский писатель писал что хочет, надо, чтобы он переводил классиков, всех классиков, чтобы все переводили и чтобы все читали. Прочтут все и всё, всё узнают. Не надо сотни издательств, нужно одно – Гржебина. И каталог издательства на сто лет, сто печатных листов каталога на английском, французском, индокитайском и санскритском языках. И все литераторы, и все писатели по рубрикам, под наблюдением самого С. Ольденбурга и Александра Бенуа, запомнят схемы, и родятся шкапы книг, и всякий прочтет все шкапы, и будет всё знать» (цит. по: Там же. С. 161).
[160] Через 15 лет, в 1936 году, Жирмунский в программной статье «Сравнительное литературоведение и проблема литературных влияний» (опубл.: Известия АН СССР. Отд. общ. наук. 1936. Вып. 3) выступит с критикой такого субъективистского подхода (хотя и без упоминания Шкловского) к вопросу о литературных влияниях: «Всякое влияние закономерно и социально обусловлено, причем эта обусловленность определяется имманентной закономерностью развития данного общества и данной литературы, как общественной (классовой) идеологии, совпадающей с общими закономерностями исторического процесса. Иными словами, чтобы влияние стало возможным, необходимо, чтобы возникла потребность в идеологическом импорте, чтобы аналогичные более или менее оформленные тенденции наличествовали в данной стране, у идеологов данного общественного класса»; и далее: «Некоторая неосторожность по отношению к „влияниям“ наблюдается и в советском литературоведении, как к теме, привычно связанной с формалистическим сопоставлением литературных фактов в отрыве от их социальной значимости. Против такой трактовки проблемы влияния в работах формалистического направления (в частности и в моей книге „Байрон и Пушкин“, 1924) следует прежде всего возразить, что всякий факт литературного взаимодействия есть факт идеологический и следовательно – социально значимый» (Жирмунский В. М. Сравнительное литературоведение и проблема литературных влияний // Известия АН СССР. Отд. общ. наук. 1936. Вып. 3. С. 398, 399).
[161] Дело в том, что статья Тынянова как бы продолжала начатые Эйхенбаумом в статье «Литература и литературный быт» (опубл.: На литературном посту. 1927. № 9) рассуждения о природе литературной эволюции – «внутренней диалектики стилей и жанров». Эйхенбаум подошел к важнейшей для контекста тех лет проблеме усложнения литературной жизни ввиду неконтролируемого расширения сообщества пишущих: «Литературная эволюция, еще недавно так резко выступавшая в динамике форм и стилей, как бы прервалась, остановилась. Литературная борьба потеряла свой прежний специфический характер <…>. Каждый писатель пишет как будто за себя, а литературные группировки, если они и есть, образуются по каким-то „внелитературным“ признакам – по признакам, которые можно назвать литературно-бытовыми. Вместе с тем вопросы технологии явно уступили место другим, в центре которых стоит проблема самой литературной профессии, самого „дела литературы“. Вопрос о том, „как писать“, сменился или, по крайней мере, осложнился другим – „как быть писателем“. Иначе говоря, проблема литературы как таковой заслонилась проблемой писателя» (цит. по: Эйхенбаум Б. М. О литературе. М., 1987. С. 429–430). Подробнее о специфике «литературного быта» как аналитической категории, ставшей одной из важнейших для позднеформалистской литературной теории, см.: Зенкин С. Н. Открытие «быта» русскими формалистами, [2000] // Зенкин С. Н. Работы о теории. М., 2012. С. 305–324; Пильщиков И. А., Устинов А. Б. Поверхностное напряжение: История культуры и концепция «литературного быта» Б. М. Эйхенбаума // Рема. Rhema. 2020. № 4. С. 9–22.
[162] Цит. по: Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. С. 259. Об этом же в 1927 году писал И. М. Нусинов: «Желает ли того художник или не желает, время и класс одевают ему свои очки, через которые он видит прошлое. Он не волен их снять, как не волен скованный сбросить с себя кандалы, которые надел на него тюремщик» (Нусинов И. М. Проблема исторического романа: В. Гюго и А. Франс. М.; Л., 1927. С. 13).
[163] Цит. по: Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. С. 259. Курсив наш. Об этом же позднее в более обобщенно-теоретизированных выражениях рассуждал в упомянутой книге И. Н. Розанов; ср.: «Каждая эпоха производит пересмотр прежних классиков и часть из них исключает из числа образцовых. Произведение, которое признавалось выдающимся, объявляется малоценным. Это вовсе не означает, однако, повышение художественной требовательности» (Розанов И. Н. Литературные репутации. С. 145).
[164] Если в середине 1920‑х тактика Тынянова, заключавшаяся в сознательном избегании «внелитературного» контекста, не была поводом к «проработке», то уже в середине 1930‑х такая позиция стала опасной. Поэтому Жирмунский в вышеупомянутой статье «Сравнительное литературоведение и проблема литературных влияний» попросту не мог обойти то, о чем Тынянов предпочел не писать. «Всякое литературное влияние, – настаивал ученый, – связано с социальной трансформацией образца, т. е. с более или менее последовательным приспособлением его к местным особенностям общественного развития, местным потребностям класса в его социальной практике. Для историка литературы, изучающего конкретный случай литературного влияния, вопрос о чертах различия в их социальной обусловленности не менее важен, чем вопрос о сходстве» (Жирмунский В. М. Сравнительное литературоведение и проблема литературных влияний. С. 398). По сути, Жирмунский сознательно вторил «вульгарным» идеям пролетарски ориентированных теоретиков, отрекаясь от сугубо эстетических построений ученых-«авангардистов» (ср., например: Бобров С. Заимствования и влияния: Попытка методологизации вопроса // Печать и революция. 1922. № 8. С. 72–92).
[165] Попытку теоретического обоснования этого интуитивно-спекулятивного понятия см.: Кормилов С. И. О соотношении «литературных рядов»: Опыт обоснования понятия // Известия РАН. Серия лит. и яз. 2001. Т. 60. № 4. С. 3–11.
[166] Гроссман Л. П. От Пушкина до Блока: Этюды и портреты. М., 1926. С. 8.
[167] Там же. С. 14.
[168] Перцов В. Культ предков и современность. С. 18.
[169] Кубиков И. Н. Классики русской литературы. М., 1930. С. [3].
[170] Вопросы о классических авторах и механизмах складывания литературного канона в этом сборнике будут решены куда проще, чем в вышедшей десятилетием ранее книге Пиксанова «Два века русской литературы» (М.; Пг.: Госиздат, 1923; 2‑е изд., перераб. – М.: Госиздат, [1924]), которая на уровне библиографического описания включала не только персональные разделы (о творчестве Гоголя, Лермонтова, Некрасова, Достоевского, Гончарова, Толстого и Чехова), но и обзорные разделы («XVIII век», «Александровская эпоха», «Тридцатые и сороковые годы», «Пятидесятые – семидесятые годы», «Восьмидесятые – девяностые годы»), а также разделы, посвященные, например, поэтике повести первой половины XIX века или литературной историографии и методологии.
[171] В архивном фонде Гослитиздата отложилась верстка этого сборника с обширной и весьма примечательной правкой; см.: РГАЛИ. Ф. 613. Оп. 1. Ед. хр. 6941.
[172] См., например: Словохотов Л. А. О классиках русской литературы. Саратов, 1927; Фатов Н. Н. Классики русской литературы: Общедоступные очерки для первоначального ознакомления. М.; Алма-Ата, 1930; Русские классики: Избранные произведения для колхозного читателей. [Горький] 1935; Классики русской драмы. Л.; М., 1940. Примечателен в этом отношении и следующий фрагмент предисловия к составленной А. Г. Цейтлиным в 1937 году «Хрестоматии по русской литературе XIX века» (М.: Учпедгиз, 1937): «Предлагаемая вниманию читателей хрестоматия имеет своею целью ознакомить <…> с малоизвестными писателями прошлого века и тем облегчить <…> построение историко-литературного курса. Ни один из классиков (Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Гончаров, Островский, Достоевский, Л. Толстой, Герцен, Чернышевский, Глеб Успенский и Чехов) не вошел в хрестоматию, ибо произведения этих писателей имеются в достаточном количестве изданий. Исключение из этого правила сделано для прозы Некрасова и ранних повестей Салтыкова-Щедрина, <…> и для Крылова» (Хрестоматии по русской литературе XIX века: Учебное пособие для высших педагогических учебных заведений. М., 1937. Ч. 1. С. [9]).
[173] Платонов А. Пушкин и Горький // Литературный критик. 1937. № 6. С. 72.