Книги украшают жизнь. Как писать и читать о науке (страница 13)
Рационалист, иконоборец, человек эпохи Возрождения
“Восхождение человека” – тринадцатисерийный телефильм BBC, сценаристом и ведущим которого был д-р Джейкоб Броновски, ученый-универсал, математик, поэт и знаток искусства. Бертран Рассел в своей “Истории западной философии” характеризует Омара Хайяма как “единственного известного мне человека, соединявшего в себе поэта и математика”[51]. Он мог бы добавить и Джейкоба Броновски, который в молодости был одновременно публикуемым поэтом, издателем поэзии и критиком, а также носил звание лучшего математика на своем курсе в Кембридже. Сериал “Восхождение человека”, впервые показанный в 1973 году, был придуман и заказан Дэвидом Аттенборо, когда тот работал контролером на BBC2, и, согласно распространенному мнению, является одним из лучших документальных телесериалов в истории. Потягаться с ним, возможно, способны только “Цивилизация” Кеннета Кларка, тоже заказанная Дэвидом Аттенборо, и, конечно же, собственные превосходные фильмы Аттенборо о природе. Как многие подобные амбициозные проекты, документальный сериал Броновски сопровождался выходом книги[52]. Когда в 2011 году ее собрались переиздавать, его дочь, историк и литературовед Лиза Жардин, пригласила меня написать предисловие. Оно перепечатывается здесь.
“Последний человек эпохи Возрождения” стало штампом, но штамп простителен в тех редких случаях, когда он правдив. Безусловно, трудно подобрать на это звание лучшую кандидатуру, чем Джейкоб Броновски. Есть другие ученые, которые могут похвастаться глубоким параллельным знанием искусства, или – в одном реальном случае – сочетают выдающиеся заслуги в естественных науках с еще более выдающимися заслугами в области истории Китая[53]. Но кто в большей степени, чем Броновски, сплетает глубокое знание истории, искусства, культурной антропологии, литературы и философии в единую бесшовную ткань с наукой? И делает это легко, без усилий, никогда не впадая в претенциозность? Броновски владеет английским – неродным для него, что еще более примечательно, – как художник кистью, мастерски создавая и широкие полотна, и изысканные миниатюры.
Вот что он говорит, вдохновляясь “Джокондой”, о том, кто был, вероятно, первым и величайшим человеком Возрождения, чьим наброском младенца в утробе матери открывалась телевизионная версия “Восхождения человека”:
Человек уникален не тем, что занимается наукой, и не тем, что занимается искусством, но тем, что и наука, и искусство суть в равной степени выражения удивительной пластичности его ума. И “Джоконда” – отличный пример, ведь, в конце концов, чем занимался Леонардо большую часть жизни? Рисовал анатомические наброски, такие, как ребенок в утробе матери из Королевской коллекции в Виндзоре. А ведь именно с мозга и с ребенка начинается пластичность человеческого поведения.
Как искусно Броновски переходит от рисунка Леонардо к ребенку из Таунга, типовому экземпляру нашего предкового рода австралопитеков, ставшему жертвой – как теперь известно нам, хотя это не было известно Броновски, когда он проводил свой математический анализ крохотного черепа, – гигантского орла два миллиона лет назад![54]
На каждой странице этой книги – афоризм, который можно цитировать, сохранять на память, вешать себе на дверь, чтобы всем было видно, что-то такое, что, возможно, годится в качестве эпитафии на надгробии великого ученого. “Знание… – нескончаемое приключение на краю неопределенности”. Воодушевляет? Да. Вдохновляет? Без сомнения. Но прочтите это в контексте, и это шокирует. Могила, как выясняется, принадлежит всей традиции европейской учености, разрушенной Гитлером и его союзниками практически в одночасье:
Европа больше не была гостеприимным приютом воображения – и не только научного воображения. Вся концепция культуры оказалась в изгнании: концепция, согласно которой человеческое знание – нечто личное и ответственное, некое нескончаемое приключение на краю неопределенности. Наука пала, как после процесса Галилея. Великие люди отправились в мир, над которым нависла угроза. Макс Борн. Эрвин Шрёдингер. Альберт Эйнштейн. Зигмунд Фрейд. Томас Манн. Бертольд Брехт. Артуро Тосканини. Бруно Вальтер. Марк Шагал.
Столь мощное высказывание не нуждается в пафосном тоне или картинных слезах. Слова Броновски оказывали свое воздействие благодаря его спокойным, человечным, сдержанным интонациям с чарующе раскатистым р; глядел он прямо в камеру, сверкая очками, словно маячками в темноте.
Это был редкий пример мрачного эпизода в книге, которая по большей части наполнена светом и по-настоящему воодушевляет. В этой книге слышен узнаваемый голос Броновски, видно, как его энергичная рука прорубается сквозь сложность, чтобы внести ясность. Он стоит перед великой скульптурой – “Лезвием ножа” Генри Мура – и говорит нам:
Рука – самое передовое достижение ума. Цивилизация – не собрание законченных артефактов, это совершенствование процессов. В конечном итоге распространение человека по планете – это развитие руки в действии. Самая мощная мотивация в восхождении человека – это его удовольствие от собственных навыков. Он любит делать то, что умеет делать хорошо, а сделав хорошо, любит делать еще лучше. Это видно по его науке. Это видно по великолепию его скульптур и зданий, по любовному неравнодушию, радости, дерзости. Памятники задуманы для того, чтобы увековечивать царей, религии, героев, догмы, но в конечном итоге они увековечивают своих создателей.
Броновски был рационалистом и иконоборцем. Ему мало было почивать на лаврах науки – он стремился провоцировать, бросать вызов, уязвлять.
В этом суть науки: задайте неуместный вопрос, и вы на пути к уместному ответу.
Это применимо не только к науке, но ко всей учености, для Броновски воплотившейся в одном из старейших и величайших университетов Европы, который, между прочим, находится в Германии:
Университет – Мекка, в которую студенты приходят с далеко не идеальной верой. Важно, что студенты приносят в свою учебу некую беспризорную, босоногую непочтительность; они здесь не для того, чтобы поклоняться знанию, а для того, чтобы ставить его под сомнение[55].
К магическим фантазиям первобытного человека Броновски относился с сочувствием и пониманием, но в конечном итоге
…магия – только слово, не ответ. Само по себе слово “магия” ничего не объясняет.
В науке есть магия – в хорошем смысле слова. В ней есть и поэзия, а на каждой странице этой книги – магическая поэзия. Наука есть поэзия действительности. Если он этого и не говорил, то наверняка мог бы сказать нечто подобное – с его ясностью и универсализмом ума, с его кроткой мудростью, которая символизирует все лучшее в восхождении человека.
Перечитывая “Эгоистичный ген”
Это мое предисловие к переизданию “Эгоистичного гена” в тридцатую годовщину со дня выхода этой книги. Редакторы любят юбилеи. Тот факт, что они имеют пристрастие к числам, кратным десяти, по-видимому, является артефактом того, что у нас десять пальцев, – что, скорее всего, случайность, хотя некоторые эволюционисты и могут с этим поспорить. Тот же случайный факт заставляет нас придавать определенным дням рождения особую значимость – или считать их дурной приметой. Кажется, это Фред Хойл предположил, что если бы у нас было восемь пальцев (или иное число, кратное двум, например, шестнадцать), компьютеры были бы изобретены на столетия раньше, потому что двоичная арифметика была бы для нас более естественной. Не уверен в убедительности этого соображения. Убедительно, однако, то, что нам было бы проще иметь дело с компьютерами на уровне машинного кода, если бы мы имели привычку к восьмеричному или шестнадцатеричному счету. Однако юбилейные издания каждые шестнадцать лет, возможно, не удовлетворили бы страсть издателей к увековечиванию, тогда как восьмеричные вехи выглядели бы чрезмерным баловством.
Мысль, что я почти полжизни провел с “Эгоистичным геном”, в радости и в горести, отрезвляет. Все эти годы, по мере выхода моих семи следующих книг[56], издатели отправляли меня в турне с целью их рекламы. Публика реагирует на каждую новую книгу с приятным энтузиазмом, вежливо аплодирует и задает умные вопросы. Затем люди выстраиваются в очередь покупать и… протягивают мне для автографа “Эгоистичный ген”. Это небольшое преувеличение[57]. Некоторые из них все-таки покупают новую книгу, а что касается остальных, жена утешает меня тем, что люди, впервые открывшие для себя какого-то автора, склонны обращаться к его первой книге: ведь, прочтя “Эгоистичный ген”, они, надо полагать, доберутся и до младшего и (для нежного родителя) любимого детища?
Я бы возражал активнее, если бы мог утверждать, что “Эгоистичный ген” серьезно устарел. К несчастью (с определенной точки зрения), я не могу этого сказать. Детали поменялись, а фактические примеры мощно разрослись. Но (за одним исключением, о котором я вскоре скажу) в книге мало такого, что я бросился бы сейчас изымать или извиняться за это. Артур Кейн, покойный профессор зоологии в Ливерпуле и один из моих вдохновителей и учителей шестидесятых в Оксфорде, в 1976 году охарактеризовал “Эгоистичный ген” как “юношескую книгу”. Он умышленно цитировал комментатора книги А. Дж. Айера “Язык, истина и логика”. Мне польстило это сравнение, хотя я знал, что Айер отрекся от многого написанного в его первой книге, и я не мог упустить из виду толстый намек Кейна, что мне со временем придется сделать то же самое.
Давайте начнем с пересмотра заглавия. В 1975 году, через посредство моего друга Десмонда Морриса, я показал неоконченную рукопись книги Тому Машлеру, титану среди лондонских издателей, и мы обсудили ее в его кабинете на Джонатан-Кейп. Ему понравилась книга, но не ее заглавие. “Эгоистичный”, сказал он, это “низкое слово”. Почему бы не назвать ее “Бессмертный ген”? “Бессмертный” – “высокое” слово, бессмертие генетической информации – центральная тема книги, и словосочетание “бессмертный ген” звучит почти так же интригующе, как “эгоистичный ген” (никто из нас, похоже, не заметил созвучия с “Великаном-эгоистом” Оскара Уайльда). Теперь я думаю, что Машлер, наверное, был прав. Многие критики, особенно громогласные и подкованные в философии, как оказалось, склонны читать в книге только заглавие[58]. Несомненно, этого хватило бы в случае “Сказки о кролике Питере” или “Истории упадка и падения Римской империи”, но я тем не менее готов признать, что заглавие “Эгоистичный ген” само по себе, без огромной сноски в виде самой книги, может дать неадекватное представление о ее содержании. В наши дни какой-нибудь американский издатель в любом случае настоял бы на подзаголовке.
Лучший способ объяснить заглавие – это постановка ударения. Поставьте ударение на “эгоистичный”, и вы подумаете, что книга об эгоизме, хотя она как раз уделяет больше внимания альтруизму. Правильнее будет поставить ударение в заголовке на слово “ген” – сейчас я объясню, почему. Центральный спор внутри дарвинизма касается единицы, которая в реальности подвержена отбору: какая именно сущность выживает или не выживает в ходе естественного отбора. Эта единица и будет по определению “эгоистичной”. Альтруизму отбор вполне может благоприятствовать на других уровнях. Выбирает ли естественный отбор между видами? Если да, то мы можем ожидать, что отдельные организмы будут вести себя альтруистически “ради блага вида”. Они могут ограничивать рождаемость, чтобы избежать перенаселения, или свое охотничье поведение, чтобы сохранить будущие запасы добычи своего вида. Именно такие, широко распространенные недопонимания дарвинизма изначально и подвигли меня написать эту книгу.