Хорошая девочка (страница 4)

Страница 4

Пробежав глазами страницу, я все же закрываю журнал, и тот летит обратно в стопку, потому что пялиться на Андрея Григорьевича кажется чем-то… запретным. И бесполезным. А я всегда за удобство и рациональность. Чтобы отвлечься, я опять берусь за свой скетчбук. Постукиваю по листу карандашом, только выходит как-то нервно. Совершенно неуместные мысли так и лезут в голову – это все возбужденное воображение. Привычка эскизировать в любую свободную минуту появилась у меня еще в детстве из-за родителей. Они рисовали всегда и везде: на салфетках в кафе, в блокнотах, на обложках моих школьных тетрадок во время родительских собраний, на крошечных обрывках чеков. Всюду по дому были разбросаны их рисунки – хорошие и не очень, детальные и совершенно не проработанные. Как только я освоила азы, то стала подражать им, и теперь это нечто на уровне мышечной памяти вроде умения ходить.

Вожу по бумаге твердым грифелем и очень быстро понимаю, кому принадлежит лицо, что смотрит на меня теперь с собственного рисунка. Аполлонов. Не тот, что в журнале, а тот, которого я запомнила при встрече. В мыслях тут же всплывают слова Роксаны про «и-де-ал», и я улыбаюсь без повода. Глупо, что я в целом согласна с ней, хотя для меня совершенство обычно спрятано в недостатках. Я не люблю симметрию, классику, простоту и считаю, что Лаокоон куда круче Аполлона…

Видимо, раньше, потому что сейчас я прохожусь совершенно неподходящим для наброска карандашом по арке Купидона[3] – я запомнила этот изгиб, когда Андрей Григорьевич поздоровался со мной. Обозначаю мелкий шрам у линии волос более светлых на концах – он бросился мне в глаза. Частичная гетерохромия – пятнышко на радужке левого глаза. Рисунок выходит, конечно, паршивым и не передает внешность по-настоящему. Злюсь, и блокнот летит к журналам, а я в очередной раз устало тру глаза. Опять сухость. И нет с собой капель. Нужно умыться и выпить кофе, потому что клиент Роксаны явно непунктуален. Я просто усну, пока он придет.

Я поправляю топ, закатываю рукава клетчатой рубашки, чтобы умыться прохладной водой и избавиться от остатков макияжа, а после вытираю руки о темные легинсы, потому что все салфетки использовали, и перехожу в небольшую кухню, где можно выпить кофе. Когда аппарат смолкает, выдав порцию эспрессо, я вдыхаю приятный аромат и слышу, как мастер, работавший в кабинете, наконец прощается с клиентом. Видимо, теперь я останусь совсем одна. И закрывать салон тоже придется мне. Это не впервые, но я вечно боюсь забыть что-нибудь выключить. А вдруг потом у Роксаны будут проблемы?

Добавляю в кофе огромную порцию взбитого бананового молока и собираюсь вернуться в гостевую комнату, но замираю на полпути.

– Ник? – Я подозрительно щурюсь и делаю шаг вперед, чтобы разобрать, чем там занимается мой одногруппник. А он, раскинув ноги, уже сидит на диване в черной рваной футболке и потертых джинсах, копается в бумагах, что-то листает – в полумраке ничего не разберешь.

Не то чтобы мы были близко знакомы. Я больше тусуюсь в компании заучек, а он из тех, кто интересуется буквально всем, кроме учебы, но обознаться я точно не могу. Другие Ники в салоне не работают. Он вообще такой один. Уникум! Высокий, крепкий, со слишком пухлыми губами и темными волосами. Не короткие, не длинные, с челкой, которую он зачесывает набок пальцами каждые три минуты, – не один раз я слушала оды этому жесту от Роксаны. У него на лице куча родинок, а ширинка (мне так кажется, по крайней мере) всегда на низком старте, чтобы расстегнуться и выпустить на волю… ладно, мне духу не хватит продолжить.

– Эй, ты что там!..

Черт! Сердце разом уходит в пятки. Под ногами будто трескается земля, и я лечу вниз, потому что на коленях Ника мой – мой! – блокнот с эскизами. И дело совсем не в том, как и насколько хорошо (или плохо) я рисую, совсем нет. Просто это мое личное пространство и там… там есть очень личные наброски, которые даже Роксана не видела.

– Аполлонов? – нарушает тишину насмешливый голос Голицына. – Слушай, Санта-Анна, ну это же такая банальщина! Значит, наша святая отличница влюбилась в препода?

Он усмехается, и родинки на его лице оживают. Улыбается, обнажая зубы, и очень внезапно напоминает мне хищника. Ник определенно похож на голодного зверя и, признаться, пугает меня.

– Отдай. Это не…

– Ну правда, Санта-Анна, неужели он достойный кандидат?

Ник рассматривает мой последний рисунок, подняв руку так, что мне до него не достать. Смотрит на просвет, прижав к зеленой лампе, качающейся под потолком, и подозрительно щурится, а я ставлю стаканчик с кофе на столик и делаю шаг.

– О-бал-деть! Ну просто портретное сходство! Сразу видно, что рисовали любящие, – смакует он это слово, как конфету, – умелые пальчики, – и переводит взгляд на меня все с той же мерзкой улыбочкой. – Святая Анна, не ожидал, не ожидал….

– Это просто…

– Что? Задание по рисунку? Не припомню. Кажется, голову Аполлона мы рисовали курсе на первом… Или втором?

– Отдай. Просто он фактурный. Я тренировалась!

– Санта-Анна, врать нехорошо, ты же святая!

– Отдай!

– Слушай, нет, так не пойдет. – Он задирает руки еще выше и снова смотрит на черно-белое лицо Андрея Григорьевича, нахмурившись. – А Иванушка-то наш не дурачок.

Какой, к черту, Иванушка?

– Ник, отдай!

– И не подумаю.

– Го-ли-цын!

– Что?

Он улыбается и подходит ко мне совсем близко. Так что наши носы почти соприкасаются, хотя мы никогда прежде не были так близки. Да что уж там! Мы едва ли были знакомы и, по-моему, ни разу не разговаривали. И сейчас у меня перехватывает дыхание, но я настырно держу подбородок выше и смотрю в его грязно-карие с желтой крапинкой глаза.

– Отдай, – требую я со всей строгостью, на какую способна. Потому что помимо дурацкого портрета, который я нарисовала недостаточно хорошо, там есть работы, которые я и правда всей душой люблю. Они не для посторонних глаз!

А еще там есть два автопортрета и… Господи, лицо заливает румянец, потому что один из них, мягко говоря, пикантный. Там мое тело. В отражении. Со всеми деталями. Ну и что? Я хотела попрактиковаться в обнаженной натуре, которую нам обещали на третьем курсе (да так и не выделили бюджет на натурщицу), и просто встала напротив зеркала с альбомом в руках. Рисовала несколько часов подряд и осталась собой довольна настолько, что не осмелилась выбросить компромат. И теперь он в руках самого пошлого человека на всем белом свете.

– Верну. За поцелуй. Слабо?

– Что ты несешь?

Кажется, помимо щек у меня краснеют шея и руки, судя по тому, как начинает гореть кожа. Я не хочу, чтобы Голицын увидел тот самый рисунок. Только не он. А он, держа блокнот на вытянутой руке, как раз листает страницу за страницей: портрет Роксаны, моей бабушки, рисунок соседского пса и… на глаза вдруг выступают слезы злости. Это те, что лезут против воли, просто потому, что испытываешь ужасающе унизительное отчаяние от безысходности. И Голицын как раз в это мгновение замирает с блокнотом в руке. Его брови быстро ползут вверх.

– Вау! – Он поджимает губы, а потом к уголку рта прижимается кончик его языка. Не могу смотреть, как он на это смотрит. Лицо девушки, склонившейся над блокнотом, не разглядеть, но модель очевидна.

– Пожалуйста, отдай, – прошу, и на последнем слоге голос совсем пропадает.

Голицын же, услышав дрожь в моем гневном шепоте, наконец переводит на меня взгляд, и его лицо становится похожим на жалостливую гримасу.

– Ну что? Блин, так не интересно, ты будто сейчас заревешь. Ненавижу целоваться с рыдающими бабами. Давай, Санта-Анна, соображай, что мне за это будет.

– Ты такой мерзавец!

– Это да. А ты скажи мне, наш Иванушка уже…

– Какой еще Иванушка?

– Ну препод наш. Что он? Уже приблизился к тому самому? – Голицын скалится как шакал и ужасно бесит. – Это ты себя или… он тебя?

– Голицын! Закрой рот, умоляю! – жмурюсь, чтобы не видеть его самодовольного лица.

– А что такое? Малышка, ты запала не на того парня. – Он тянет слова как жвачку, а затем пристально смотрит мне в глаза, и я не могу понять, откуда взялись эти безумные смешинки.

Псих. Самый настоящий.

– Не западала я ни на кого! – кричу я.

– Ну-ну… Эй, да не обижайся ты. Я, может, помочь хочу!

Я смотрю ему в глаза и понимаю, что его броню никак не пробьешь. Он просто идиот и вор – украл мои рисунки и радуется. А еще шантажист. С такими лучше вообще дел не иметь, потому что будет только хуже.

Эта мысль отрезвляет в одну секунду. Мы ведь не дети, чтобы я скакала будто за отобранной игрушкой?

– Пошел к черту! – шиплю я, хватая сумку с кресла.

– Эй, ты Иванушку забыла!

– В задницу его себе засунь, – тихо ругаюсь я, а затем как можно скорее мчусь к выходу.

Голицын придурок. И все это мне точно аукнется. Лишь бы Андрей Григорьевич не увидел моего шедевра.

Глава 4

Андрей Григорьевич сидит, откинувшись на спинку стула, пьет кофе из модного бумажного стаканчика, шарится в ноутбуке, а все девочки в аудитории просто стекают под парты. И их можно понять.

У Аполлонова длинные тонкие пальцы, и, когда он держит карандаш, они так умело скользят по бумаге, что не оставляют лишних линий. Расставив локти, будто хирург перед началом операции, он высматривает, что бы такое подправить, мнет клячку[4], но это гипнотизирует и завораживает. Мы архитекторы, а не художники, нам не нужны клячки и карандаши на выпускных курсах, но Аполлонов всюду таскается с ними. Над ним посмеиваются так же, как и надо мной. Мой стол тоже вечно завален канцелярией, хотя остальные ходят налегке с одним только ноутбуком.

Когда он смотрит на монитор, изучая очередной студенческий проект, то чуть склоняет голову и прижимается подбородком к груди. Аполлонов щурится, а потом откидывается назад, чтобы оценить картинку издалека. При этом его пальцы будто живут своей жизнью – крутят-вертят источенный в хлам карандаш. Он иногда точит его над мусорным ведром с крайне сосредоточенным видом – нахмурив густые брови и чуть выпятив губы. А его слегка вьющиеся русые волосы блестят медовым оттенком, который мои одногруппницы окрестили «сексуально-калифорнийским», – они клянутся, что отдали бы все за шанс растрепать эти небрежные кудряшки.

От него без ума абсолютно все. Но никто даже под пытками не назовет три лучших построенных по его проектам здания. Кроме меня, конечно.

– Любуешься? – доносится из-за спины, и от этого шепота по телу пробегают мерзкие, липкие мурашки.

Голицын. Сидит на один ряд выше, свесился ко мне и очень приторно улыбается. Он смотрит на меня так, будто между нами есть грязный, как его глаза, секрет.

– Нет, Голицын, я жду своей очереди. Что у тебя в голове? У нас же важный день!

– День свидания с красавчиком?

– День последней контрольной точки!

– Как думаешь, стоит мой проект дополнить иллюстративным материалом? – откровенно намекая на мои эскизы, говорит он и начинает хохотать как идиот.

А-а-а! Как же он меня бесит! Путь всех шантажистов недолог, потому что их цель одноразова, как кофейный стаканчик. Ну окей, мои рисунки попадут не в те руки и… что? Все увидят, что я круто накладываю тени, но не очень сильна в том, что касается деталей? Да, нужно было тщательнее прорисовывать обнаженную грудь. Да и с волосами Аполлонова стоило бы лучше поработать… А вот при мысли об Андрее Григорьевиче я перевожу на него взгляд и вздрагиваю, представив, что он узнает о моих художествах.

Что он подумает? Что я одна из его глупых фанаток? Что думаю не о том, когда должна думать о будущем? Что портреты не моя сильная сторона?

– Иванова? – я едва не подскакиваю на месте, обнаружив Аполлонова прямо передо мной.

– Да, Андрей Григорьевич?

[3] Арка Купидона – изгиб верхней губы, напоминающий по форме лук Купидона.
[4] Ластик-клячка, кляча, уст. сни´мка – канцелярская принадлежность для коррекции и осветления угольных и пастельных рисунков, а также для удаления загрязнений с пленки и кальки (резинка с тестообразной консистенцией, не повреждающая бумагу и не размазывающая рисунок).