Лев и Корица (страница 4)

Страница 4

Отец месяцами пропадал на полигонах, а когда бывал дома, пытался обуздать гиперактивного сына, заставляя его повторять по слогам сложные слова «тринитротолуол», «диметилгидразин», «циклотриметилентринитрамин» или хотя бы «экзистенциализм». Он делил слова на слоги, и сын послушно повторял: «Три-нит-ро-то-лу-ол»…

Поскольку доктора советовали «нести ребенка по жизни как свечу в бурную ночь», мать всячески ограничивала и ограждала его, чтобы в его жизни не было ни черного, ни белого, ни высей, ни бездн, ни Достоевского, ни Бетховена, ни Христа, ни Люцифера, а было побольше жирного и поменьше сладкого. Она следила за его чтением, не позволяла играть во дворе с детьми, которые могли невзначай толкнуть ее сына, вызвав у него приступ гнева или горя.

На стене в его комнате висел плакатик со словами Аристотеля, выведенными рукой матери: «Умеренный человек не стремится к постыдным удовольствиям, не предается удовольствиям в недолжное время и не страдает от отсутствия удовольствий».

Опутанный тысячами ласковых нитей, он уже в детстве стал находить сходство своей судьбы с судьбой Минотавра.

Лев часто думал об этом странном существе – получеловеке-полубыке, который был заточен в страшный лабиринт лишь потому, что его мать сошлась с быком. Однако и на ней вины не было, поскольку похоть наслал на нее Посейдон, отомстивший таким образом ее мужу, который, вместо того чтобы принести подаренного богом быка в жертву, решил сохранить жизнь прекрасному животному. Отец выместил на сыне свою вину, мать – свой стыд, и совершенно невинное существо было брошено в темницу. А если в чем и была его вина, то она сводилась к тому, что он родился не таким, как все, был смешением двух родственных природ, божественной и животной. Если богам это прощалось, то отпрыску людей ставилось в укор, ибо человек остается собой лишь потому, что не может иметь собственной природы – и в этом залог его свободы. Минотавр мог переступить через чужую вину и чужой стыд, чтобы стать свободным, но вне лабиринта был обречен на смерть…

Мать жаловалась психиатру, что чем больше она старается, тем упорнее сын замыкается в себе: «И кто знает, какой тринитротолуол накапливается в его душе».

Психиатр соглашалась: «Сейчас в его душе каких-нибудь два-три грамма тротила, но он накапливается, и однажды рванет – мало никому не покажется. Я чувствую в нем некоторую queerness, инакость, которая рано или поздно должна проявиться, хотя и не могу сказать, в какой форме. Его выдают паузы хезитации, все эти беканья и меканья. Когда их слишком много и они лишены смысловой нагрузки, получается имитация спонтанной речи. Он пытается контролировать себя даже в мелочах, словно боится проболтаться, хотя бояться ему пока нечего. Но у него всё впереди».

Врач посоветовал Полусветову вести дневник, который сравнил с кроссвордом: «Заполняешь событиями, мыслями и чувствами клеточку за клеточкой по вертикали и горизонтали, и в конце концов жизнь твоя если и не станет лучше, то наверняка – яснее».

Полусветов последовал совету доктора, но оказалось, что он не знает, чтó думает и чтó чувствует. А писать просто о событиях ему не хотелось. Он жил, окруженный запретами. Он смирился с этими «нельзя» и чувствовал себя в этой клетке свободным, и никто не знал, каков он на самом деле. А заговорить – значит выйти на свет, обнаружить себя, сдаться опасной непредсказуемости, обещающей полноту жизни, которая включала в себя и полноту смерти, а к этому Лев не был готов. Он был искренне, твердо убежден, что этот навязанный, выученный страх, давно превратившийся в естественный, привычный, – благодетелен, целителен и спасителен.

В его жизни было три навязчивых проклятия – Митя, Минотавр и белое, но попытки описать эти ужасы были не по силам подростку.

Дневник был почти сразу заброшен, но время от времени у Полусветова возникало желание написать о ярких событиях в своей жизни. Однако всякий раз его останавливал страх перед словами. Он не знал, как описать свои чувства, когда жена впервые сделала ему минет. Как описать тот день, когда он держал в руках лапу Брома, пока ветеринар вводил псу смертельную дозу наркотика. И что он чувствовал, обнаружив в сумочке покойной жены свежие трусики и презервативы, дежурный набор московской искательницы приключений. Тогда он не злился – его словно обдало ледяным холодом, и он просто вынес сумочку в запущенный сквер и сжег, и ему показалось, что вместе с сумочкой он сжег и свои чувства, и свою память.

Он научился прятаться, а с годами понял, что чаще всего никого всерьез не интересуют ни мысли, ни чувства даже близких людей, что человеческие жизни связаны пустыми словами и никчемными поступками, а вся эта психология давно стала таким же товаром, как идеи или велосипеды.

Глядя на белую шею Корицы, он думал, что теперь ему придется выйти из своего укрытия, чтобы соединиться с этой женщиной навсегда, и не чувствовал ни радости, ни страха, потому что не знал, чтó ждет его на этом пути.

Корица заворочалась, повернулась к нему лицом и открыла глаза.

– Привет, – прошептала она.

– Привет, – сказал он. – Выспалась?

– Кажется, да… – Она потянулась. – А ты помнишь то место, где меня нашел?

– Конечно.

– Сходим?

– Если хочешь.

– Вдруг там что-нибудь найдется?

– Чего еще хочешь?

– Хочу… – Она освободилась от пижамы и откинула одеяло. – Ужас как хочу…

* * *

Пока Корица принимала душ, а потом выбирала в интернете одежду, Полусветов приготовил поздний завтрак – яичницу, тосты, мед, сыр, кофе.

Они допивали кофе, когда курьер привез заказы.

Корица трижды показалась Полусветову – сначала в кружевных трусиках и лифчике, потом в платье, наконец, в джинсах и куртке.

Повертелась перед большим зеркалом в прихожей, замерла, уперев палец в стекло и вглядываясь в отражение. Вздохнула.

– Хорошо, – сказал Полусветов. – Но про шарф и перчатки забыла.

– Не замерзну, – сказала она. – Возьми сигареты – после кофе курить хочется. – Обдернула куртку. – То ли я похудела, то ли мерещится…

Он вопросительно посмотрел на нее.

– Лифчик пришлось надевать размером меньше…

Она смущенно улыбнулась.

– Пойдем?

Они спустились двором к станции метро «Орехово», пересекли Шипиловский проезд по подземному переходу и вошли в парк через КПП № 8.

Под ногами чавкала снежная жижа, дул ветер, время от времени сквозь серую пелену проглядывало бледное солнце.

Они прошли по главной аллее, спустились к храму Цереры и двинулись по тропинке в сторону МКАД.

– Далеко еще? – спросила Корица.

Она раскраснелась и похорошела.

– Близко, – сказал Полусветов. – Было темно… но я вспомню…

– А что тебя в темноте понесло сюда?

– Гулял с собакой, – сказал он. – Спаниель, имя – Бром. Он умер два года назад – рак, и при мне его усыпили. Ветеринар сказал, что в последнюю минуту перед смертью собаки ищут глазами хозяина, и я хотел, чтобы он видел меня. Я держал его лапу, пока он умирал…

– Божечки мои, Лев… – Она взяла его за руку. – Как жаль…

– Я не сумасшедший, Кора. Это просто привычка, от которой трудно отказаться. Каждый день гуляю там, где мы с ним обычно бродили. В жизни должен быть порядок, а без Брома в жизни какая-то дыра…

Кора прижалась к нему, он обнял ее за плечи.

– Кажется, вон там, – сказал он. – Да, пойдем-ка туда. Там, за оградой, Ореховское кладбище. Оно давно закрыто, но захоронения в родственные могилы случаются.

Через минуту он остановился, огляделся – голые деревья, жухлая трава, кусты.

– Тут, – он ткнул пальцем в траву. – Ты лежала ничком.

Корица присела на корточки, провела ладонью по траве.

– Может, где-нибудь тут валяется телефон…

– Посмотри здесь, а я там.

Он обогнул куст, наклонился. Из травы торчала головка ключа в форме кельтского креста – такими, наверное, отпирали амбары или крепостные ворота. Ключ был отлит из стекла, потерт, поцарапан, но местами сохранил прозрачность.

– Твой? – Он поднялся и показал Корице ключ.

– Это вряд ли.

Она выпрямилась.

Из-за деревьев вышли двое – высокий молодой мужчина в короткой кожаной куртке и парень лет двадцати в вязаной шапке.

– Здорово-здорово! – сказал высокий, хватая Корицу за руку. – Пойдем-ка, подруга, поговорить надо. Мы тебя третий день ищем.

– Отпусти! – сказала она, пытаясь вырвать руку. – Ты кто такой?

– Я кто такой? – Высокий замахнулся. – Вот сука!

– Отпусти, – сказал Полусветов, подходя ближе. – Ну!

Коротышка бросился на него, но вдруг взлетел в воздух, ударился о ствол дерева и рухнул наземь.

Корица вскрикнула.

Мужчина, крепко державший ее руку, внезапно упал навзничь, правый глаз у него выскочил из орбиты и повис на ниточке.

– Пойдем, – сказал Полусветов, взяв Корицу под локоть.

– Как ты… что ты с ними сделал?

– Пойдем, – повторил Полусветов. – Живы будут, не беспокойся. Кто они?

– Н-не знаю…

– А они тебя, похоже, знают.

– Правда, я их впервые вижу, честное слово. Как ты это сделал? Как? У него глаз по-настоящему выпал?

– Дай руку.

Быстрым шагом они вышли к храму Цереры, и тут Корица остановилась и опустилась на землю.

– С ногами что-то… слабость… нервы, наверное…

Полусветов поднял ее на руки и легко зашагал вверх, к главной аллее.

– Постой, – попросила она. – Люди смотрят… мне лучше… постой же!

Он поставил ее на ноги.

– А по тебе и не скажешь, что ты такой… что можешь так…

Он улыбнулся, достал из внутреннего кармана фляжку, открутил пробку.

– Выпей – полегчает.

Она сделала глоток, потом другой, вернула ему фляжку.

– Теперь сигарету.

Он протянул ей пачку, щелкнул зажигалкой.

– Ничего не понимаю, – сказала она, глубоко затягиваясь сигаретой. – Ни-че-го.

– Можем вернуться и спросить у них…

– Нет-нет-нет! – Она взяла его под руку. – Пойдем отсюда. – Наклонилась, заглянула ему в лицо. – Ну скажи, как ты это сделал, пожалуйста. Я никогда в жизни такого цирка не видела. Раз, два – и оба готовы. Ты же даже не прикоснулся к ним! Это какое-то боевое искусство? Японское? Китайское? А если бы у них были ножи?

– Ты точно их не помнишь?

– Абсолютно!

Они вышли на главную аллею.

Полусветов достал из кармана широкий шарф, расстелил на мокрой скамейке. Они сели. Он глотнул из фляжки, закурил.

– Жаль, что сейчас светло… – Корица нервно рассмеялась. – Было бы темно, ты расстегнул бы штаны, а я села бы и… как же я тебя хочу сейчас – мочи нет!

Он усмехнулся, поцеловал ее в щеку.

– В губы, – сказала она, закрыв глаза, – ну пожалуйста.

Он поцеловал ее в губы. Она поймала языком его язык, взяла его руку, положила на свой живот, опустила, втянула живот, и его пальцы коснулись ее гладкого лобка, поймали клитор, Корица чуть приподнялась, прошептала: «Сильнее», и он сделал сильнее.

Потом она обмякла, привалилась к нему и пробормотала:

– Как бы я хотела, чтоб ты в меня влюбился без памяти… чтоб стал моим – весь, целиком…

– Мы же ничего друг о друге пока не знаем…

– И здорово, – сказала она. – Это же замечательно. Так хочется сказать, что впереди у нас вся жизнь… – Помолчала. – А если ты узнáешь, что я кого-то убила? Нет, серьезно. Каким-то ведь образом эта чертова бритва оказалась в моей сумочке…

– Со временем всё узнáем, – сказал он, доставая фляжку. – Хочешь еще?

– Чуть-чуть. От тебя так хорошо пахнет – тысяч на пять…

– То есть?

– Дорогим одеколоном…

– Дай-ка руку.

Взявшись за руки, они направились к КПП № 8.

* * *

В прихожей Кора расстегнула куртку – и вдруг замерла.

– Помочь? – спросил Полусветов, снимая ботинки.

– «Торговый центр», – сказала она. – Следующая остановка – «Сквер “Лесная сказка”».

Он молча смотрел на нее.