Сны про не вспомнить (страница 13)

Страница 13

Через неделю она оформила протокол быстрее него самого, а ещё через две исправила запись расчёта, которую он не проверял три года. Профессор не сказал ничего, но начал чаще оставлять ей задачи, которые не хотел поручать другим.

В том, как он начал ждать её появления, было что—то неправильное. Не просто из любопытства или необходимости в помощи, а из неясной потребности, для которой не было названия. Софья никогда не опаздывала. Она появлялась всегда в одно и то же время и в одной и той же одежде – джинсах, свитере, халате, иногда плохо подобранном по размеру. Её это не волновало.

Он замечал, как она подкалывает волосы – не как жест, а как технический приём. Как держит колбу, как легко переводит взгляд с экрана на график. Она не задавала вопросов – она действовала.

Иногда они спорили – по—настоящему, без игры и притворства. Он не терпел ошибок, она не терпела давления. Между ними вспыхивали короткие перепалки, лишённые эмоций, но наполненные той точностью формулировок, из которых можно было составить главы методического пособия.

После споров всегда наступала пауза. Никто не извинялся – ни Софья, ни Вениамин. Просто продолжали работать.

Профессор чувствовал, что рядом с ней его разум меняется. Он не начинал думать быстрее, но гораздо важнее было другое: становился точнее, внимательнее к форме, к словам и к тем паузам между ними, в которых раньше не замечал ничего важного. Казалось, в её присутствии сам язык начинал требовать уважения.

Рикошетников начал замечать, как меняется его осанка, если девушка находилась рядом, как замедляется рука, прежде чем поставить пробирку, как она замирает в воздухе, когда он случайно встретил её взгляд.

Однажды Вениамин слишком долго наблюдал, как Софья делает запись: движение запястья, чуть склонённая голова, чёткий, почти мужской почерк. Девушка подняла глаза и заметила это. Но ничего не сказала, не отвернулась и не смутилась. Просто продолжила писать, и в этом было гораздо больше веса, чем в словах.

С того дня профессор понял, что присутствие может быть тишиной, требующей большего внимания, чем голос.

Лаборатория стала местом, куда хотелось возвращаться. Не ради результата или работы, а ради ощущения, что в комнате, где раньше всё имело только функциональное назначение, появилось что—то, не вписывающееся в систему.

Вениамин не знал, что с этим делать, и не хотел знать. Любое знание неизбежно превращается в систему, а это не поддавалось систематизации.

Софья не стремилась что—либо менять сознательно, не пыталась привлечь или избежать внимания. Девушка просто существовала рядом – тихо, точно, соблюдая ритм, не нарушающий, но постепенно меняющий структуру всего, к чему прикасалась. Этого было достаточно, чтобы пространство начало необратимо сдвигаться в сторону, которую никто не обозначал, но оба уже ощущали.

Поздний вечер не имел ни запаха, ни вкуса – он медленно оседал на стены, проникал в углы, заполняя пространство вязкой тишиной, в которой любой звук становился событием. Лаборатория в этот час переставала быть помещением и превращалась в кожу. Свет лампы ложился чётко на рабочие поверхности, оставляя всё остальное в мягкой, тёплой темноте.

Работа была завершена по всем формальным признакам: пробы сняты, графики откалиброваны, контейнеры аккуратно подписаны. Но ни профессор, ни Софья не спешили покидать лабораторию. Вениамин раскрыл папку, прекрасно понимая, что не найдёт в ней ничего нового, а Софья медленно и тщательно раскладывала инструменты – не ради порядка, а чтобы немного отодвинуть конец этого вечера.

Молчание между ними не тяготило. Оно было другим – новым, прозрачным, с оттенком согласия, не требующим слов и не терпящим их. Казалось, любое неосторожное слово могло разрушить это хрупкое равновесие, возникшее без предварительных договорённостей.

Вениамин, не поднимая головы от стола, спросил:

– Ты устаёшь?

– Иногда, – ответила девушка почти шёпотом, без намёка на упрёк или усталость. Просто как констатацию факта.

Профессор кивнул, понимая, что этого ответа достаточно, чтобы не смотреть на неё.

Софья подошла к столу, выключила монитор, сняла с верхней полки контейнер с приборами и осторожно начала укладывать их. Один из сосудов выскользнул, ударился о край и покатился, не разбившись, но звук его падения прозвучал в тишине слишком громко, почти как упрёк.

– Простите, – тихо сказала девушка и присела, чтобы поднять его.

Вениамин сделал шаг вперёд. Почти одновременно. Оба склонились, и их движения совпали – не в столкновении, а в точности. Пальцы коснулись в один миг прибора, затем – друг друга. И взглядов.

Вениамин задержал руку чуть дольше, чем следовало. Не отдёрнул сразу. И не стал подниматься первым. Софья не отпрянула – колени почти соприкасались, между ними возникло плотное, упругое напряжение, которое не пугало, а только изменяло ритм дыхания.

Поднялись одновременно. Ни один не сделал шаг назад. Вениамин отложил сосуд на край стола, но ладонь осталась на его поверхности, будто зафиксировав точку, из которой не хотелось выходить.

Импульс не был продуман. Возник внезапно – из накопленного молчания, из неотпущенного взгляда, из дыхания, ставшего слишком тяжёлым. Вениамин шагнул вперёд – резко, уверенно, с той энергией, которую уже не мог сдерживать. Рука легла на талию, вторая – на затылок. Движение было безупречно точным, почти жестким, будто всю жизнь он шёл к этой точке.

Софья не успела удивиться. Не сделала ни шага назад. Не подалась вперёд. Просто приняла его. И ответила – с такой страстью, что у профессора перехватило дыхание. Её губы прижались к его с силой, в которой не было ни сомнений, ни стеснения. Только голая, живая жажда. Отпор? Нет. Это было притяжение – как если бы она не ждала этого, но несла в себе давно. И только сейчас позволила прорваться наружу.

Пальцы на спине сжались. Дыхание стало горячим, рваным. В висках стучало, как в тревожной тишине после взрыва.

Всё сузилось. Лаборатория растворилась. Остался только этот поцелуй, и в нём – всё, что нельзя было озвучить: страх, тяга, облегчение, вина, признание.

Когда разомкнулись, никто не говорил. Они просто смотрели друг на друга, будто обнаружили неизвестные черты на давно знакомом лице.

Ночь была безветренной, с морозной тишиной, в которой каждый шаг звучал чище, чем голос. Они вышли из машины – не рядом, не порознь, а в том выверенном расстоянии, которое держалось на чём—то едва уловимом. Ни один не оглянулся. Не потому, что боялись взгляда, а потому что ничего не нужно было уточнять.

Вениамин первым открыл дверь особняка, вошёл, не зажигая свет. В холле горела только настенная лампа у лестницы – тёплая, матовая, с оттенком старого янтаря. Софья прошла мимо, не касаясь перил. Шаги были лёгкими, почти бесшумными, но не крадущимися. Она не спрашивала, куда идти. И он не указывал.

На втором этаже коридор будто ждал их. Слишком прямой. Слишком чистый. В спальне не было ни напряжённой подготовки, ни предварительных жестов. Только замедленное движение воздуха, в котором дыхание становилось важнее слов.

Софья остановилась у края кровати. Пальцы дотянулись до пуговицы на вороте. Рука дрогнула, но не от стеснения – скорее, от излишней собранности, как у скрипача перед началом. Первая пуговица, вторая. Свитер – серый, мягкий, с высоким горлом – соскользнул по телу, оставив на нём лёгкий след электричества. Под ним – простая белая майка. Без украшений. Без оборок. Чистая линия.

Вениамин не торопился. Смотрел, как она движется, как будто пытался запомнить именно это – не форму, не последовательность, а ощущение: женщина, снимающая одежду не для соблазна, а потому что это правильно в данный момент.

Он подошёл ближе. Рука легла на талию, чуть ниже линии ребер. Ткань её майки холодила. Провёл пальцами вверх, к плечу, сдвинул лямки. Она не остановила. Не помогла. Просто дышала – тише, но глубже.

Майку он стянул через голову одним движением – плавным, уверенным, без лишней торопливости. Под ней оказался тонкий лифчик, почти невесомый, полупрозрачный, как дым. Застёжка поддалась сразу, без усилия, будто ткань знала, что пришло её время. Софья вздрогнула слегка – не от его прикосновения, а от прохладного воздуха, скользнувшего по коже. Затем подняла руки, дотронулась до пуговиц на его рубашке и стала расстёгивать их одну за другой. Без суеты, чётко, точно, словно выполняла давно отрепетированное движение. В её жестах не было кокетства – только сосредоточенность и внутренняя готовность.

Рубашка упала на пол. Он обнял её. Не прижал – именно обнял. Контакт тел был осторожным, но насыщенным. Сквозь бельё уже чувствовалось напряжение, которое не требовало ускорения, только продолжения.

Софья отступила на шаг. На ней была короткая тёмно—синяя юбка, чуть выше колена, с застёжкой сбоку. Она расстегнула молнию, сдвинула ткань по бёдрам – та скользнула вниз мягко, будто сама поняла, что должна уступить. Под юбкой – простые хлопковые трусики с тонкой белой каймой по краю. Деталь, мимолётная, но та, что остаётся в памяти дольше всего – не из—за откровенности, а из—за точности.

Двигалась так, словно находилась в комнате одна, без чужого взгляда, без оценки. Каждый жест был завершённым, не требующим подтверждения.

Сняла трусики медленно. Не театрально. Не демонстративно. Просто – как финальный жест перед тишиной.

Он провёл рукой по её бедру, задержался чуть выше колена. Дыхание участилось. Пальцы дрожали. Не от желания. От невозможности поверить, что всё это происходит здесь и сейчас.

Поднял на руки. Лёгкость тела поразила – не в весе, а в том, как она приняла это движение. Без сопротивления. Без напряжения. Как будто всё было заранее договорено.

Положил на кровать. Простыня была холодной. Но под телом стала тёплой мгновенно.

Софья вытянулась, не распластавшись, а как будто заняла своё место. Он разделся молча. Быстро. Без пауз. Не было ни одной мысли, которую можно было бы озвучить. Только действие. Только кожа, напряжение, взгляд.

Он лёг рядом. Не прижался. Лишь провёл пальцами по животу, выше, к ключице, к шее. Она закрыла глаза.

Всё, что должно было произойти – ещё не произошло. Но уже существовало. Как напряжение в замке до щелчка. Как воздух между двумя молниями, когда первая уже сверкнула, а вторая вот—вот.

Движение было не быстрым, но решительным. Вениамин скользнул губами ниже, туда, где кожа переставала быть просто кожей – становилась дыханием, теплом, пульсацией. От ключицы по дуге вниз, по внутреннему краю груди, там, где напряжение накапливалось сильнее, чем где—либо. Контур – не прямой, не случайный. Каждое прикосновение – как мазок кисти по свежему холсту: не столько ласка, сколько нанесение смысла.

Софья не открывала глаз, но её дыхание изменилось. Паузы стали короче, вдохи – острее, будто тело дышало отдельно от сознания. Её грудь поднималась чуть сильнее, чем нужно для спокойного покоя, и каждое движение его губ отзывалось в изгибе позвоночника.

Поцелуи не были рассыпаны – они были связаны в цепь, как строки, из которых складывается один единственный, но длинный, глубокий звук. Он целовал с той точностью, с которой пишут формулу: не спеша, не повторяя, но и не отклоняясь.

Снизу вверх, вдоль рёбер, через живот – туда, где мышцы перестают подчиняться воле. Там, где начинается дрожь. Там, где уже нет сопротивления – только ожидание.

Софья слегка изогнулась, выгнулась в пояснице, как будто всё в ней просило продолжения. Пальцы вцепились в простыню. Стон вырвался не как звук, а как ответ – густой, тёплый, в нём не было просьбы, только освобождение. Он не был громким. Но в этой тишине, полной телесного напряжения, прозвучал так, будто вся комната знала: что—то уже произошло, даже если ещё не дошло до предела.

Вениамин остановился на мгновение не потому, что устал, а чтобы дать телу под ней право проговорить всё, что не скажешь словами.