Сны про не вспомнить (страница 12)

Страница 12

Прислуга открыла дверь раньше, чем девушка поднялась по ступеням. Вениамин ждал в холле – не у самого входа, а в глубине, возле колонны. Он не двигался ей навстречу, не хотел быть первым, предпочитая наблюдать, как она войдёт, что скажет, как будет держать сумку.

Сумка была лёгкой, почти формальной. Внутри несколько книг, два свитера, тетрадь и ручка, которую он когда—то подарил её отцу в девяносто третьем. Узнал он это случайно, или же потому, что хотел узнать.

– Добрый вечер, – сказала она, не глядя ему в глаза. Голос звучал ровно, чуть приглушённо, так обычно говорят люди, которые долго ехали и ещё не вполне прибыли.

– Добро пожаловать, – ответил он и жестом указал горничной на сумку. – Отнесите в южное крыло.

Софья медленно шла по дому, не вертя головой, но замечая всё: белый мрамор, инкрустации, натёртые перила, картины, которые он сам давно перестал замечать. В гостиной она на мгновение задержалась, взглядом коснувшись портрета его жены. Ничего не сказала, чего он одновременно и ждал, и боялся.

Гостевая комната была приготовлена заранее: постель, зеркало, лампа возле кровати, тонкий шерстяной плед и бутылка негазированной воды на прикроватной тумбочке. Всё выглядело подчеркнуто функционально, без попыток создать уют. Ничего личного, только порядок.

За ужин она поблагодарила, почти не притронувшись к еде. Разговоров не было, лишь присутствие – тихое, но ощутимое, словно малый вес в пространстве, которое слишком долго оставалось неизменным.

Профессор вспомнил, как ночью, проходя по коридору, услышал звук закрывшейся за ней двери. Щелчок. Совсем обычный звук, но в нём оказалось что—то, что навсегда осталось внутри.

Он открыл глаза. Фотография по—прежнему стояла на столе. В холле тихо переговаривалась прислуга. За окном лежал снег. Январь. Ни дождя, ни ветра. Только белая неподвижность, в которую больше ничего нельзя было вписать. Софья погибла.

Дом принял её без лишних слов – так, как принимают тех, кто не требует объяснений. Софья не привносила шума и не вторгалась своим присутствием. Она просто растворилась в структуре дома, став частью его естественного течения.

Утро начиналось рано. В доме давно перестали завтракать в столовой, и Софья не изменила этот порядок. На кухне, где когда—то бывали повара, теперь была только она: чай в простом стакане, раскрытая на середине книга и серое небо за окном, которое неохотно начинало светлеть. Она никуда не спешила – ни движением, ни мыслями.

Профессор знал, что в это время лучше её не тревожить. Не из вежливости, а из уважения к ритуалу, который возник сам собой и никем не навязывался.

Библиотека – самое живое место в доме – впервые за многие годы начала звучать иначе: тонким шелестом страниц, шагами, будто специально подогнанными под скрип половиц. Софья не искала книги – они сами находили её. Она открывала их с аккуратностью археолога, читающего не текст, а следы времени.

Вениамин поймал себя на внимании не к текстам и задачам, а к ней: как она двигается, как держит карандаш, как закладывает за ухо мешающую прядь. Он не чувствовал любопытства или желания, а только странную, тягучую вовлечённость, от которой не мог освободиться. Да и не хотел.

Она помогала в кабинетах. Бумаги, таблицы, черновики ложились в её руки так естественно, словно всегда были частью её самой. Софья почти не задавала вопросов, но любую его просьбу выполняла мгновенно: чётко, спокойно, без попыток доказать что—либо. Эта сдержанность вызывала у Вениамина редкое уважение, которому не нужны объяснения.

Однажды, пересматривая материалы к докладу, Вениамин заметил, как Софья остановилась у окна. Она не смотрела наружу – просто тень по—другому легла на её плечо. Он тогда промолчал, но с тех пор в его графике стали появляться пробелы: время, когда он не работал, а просто сидел, будто ожидая чего—то неопределённого.

Софья, казалось, ничего не замечала – или лишь не подавала вида. Всё её поведение было построено так, чтобы никому не мешать. Но именно эта незаметность постепенно становилась всё более ощутимой.

Вечерами она оставалась в библиотеке: лампа, старое кресло, книга на коленях. Иногда засыпала, не дочитав главу до конца. Однажды профессор нашёл её именно такой – в тишине, с книгой, медленно сползающей на пол. Будить не стал, лишь аккуратно накрыл пледом и вышел. Утром она не произнесла ни слова, но улыбнулась – всего на миг, мимолётно и едва заметно.

Он начал оставлять ей книги. Без специального умысла – просто клал на край её стола то, что могло её заинтересовать. Софья находила их, никогда не спрашивая, откуда они взялись, и не благодарила – словно это был их общий негласный ритуал.

Дом, прежде идеально настроенный механизм, постепенно превращался в живой организм. В нём появились дыхание, фазы, непредсказуемые паузы. Привычные звуки изменились, воздух словно стал плотнее, будто в нём растворилось что—то новое – не событие, не имя, а чьё—то присутствие.

Вениамин не пытался это анализировать – было слишком рано. Но он начал чувствовать, что его пространство изменилось: не разрушилось, просто слегка сдвинулось, как пласт земли под ногами, ещё не треснувший, но уже ставший другим.

Софья ничего не требовала, и именно этим становилась ближе. Она не приближалась физически, не оглядывалась, не просила ни внимания, ни объяснений. Её присутствие напоминало воду, проникающую всюду, ничего не разрушая, но постепенно меняющую форму окружающих предметов.

Он начал прислушиваться к её шагам – не специально, а просто однажды поймав себя на том, что непроизвольно задерживает дыхание, когда она проходит мимо двери, не останавливаясь и не замедляя хода.

Иногда она оставляла чашку на кухне не сразу после того, как выпивала чай. Иногда забывала выключить свет в коридоре. Мелочи, но в них что—то происходило – не между ними, а в нём самом.

Профессор не пытался объяснить эти перемены. В доме, где раньше существовали лишь функции, появилась деталь, не поддающаяся расчётам, и это было одновременно тревожно и – впервые за много лет – приятно.

Всё началось с пустяков: Софья иногда заходила в гостиную ближе к вечеру, неуверенно, будто проверяя, позволено ли ей это. Вениамин обычно сидел у камина с газетой, которую давно не читал, или с отчётом, в котором уже не искал ничего нового. Она задавала короткие вопросы о книге, лежащей на столе, о погоде, которая не могла решить, стать ли зимой или весной, о старой статуэтке на каминной полке.

Он отвечал сухо, не от неприязни, а из-за привычки не вовлекаться в разговор. Но постепенно ответы становились длиннее, в них появлялись детали, которые раньше он не считал нужным озвучивать. Однажды она осторожно спросила о своём отце Николае – не прямо, а так, как спрашивают о человеке, которого уважают, но боятся задеть воспоминанием. И Вениамин вдруг обнаружил, что говорит спокойно, без усилий и без необходимости защищаться – просто рассказывает.

Эти вечера стали частью их общего ритма, словно существовал негласный договор. После ужина, за которым почти не звучало слов, они переходили в гостиную. Там, у камина, начинался их ритуал: бокал вина, мягкий свет лампы, паузы между движениями. Софья задавала вопросы, Вениамин отвечал медленно, с длинными паузами, будто вспоминая не только события, но и самого себя в них.

Она почти всегда садилась в одно и то же кресло – чуть сбоку, на край подушки, словно временно. Пальцы сцепляла на коленях, иногда держала кружку с чаем. Он чаще стоял – движение помогало сохранять равновесие. Когда же садился, держал бокал обеими руками не потому, что бокал был тяжёлым, а потому что иначе руки начинали дрожать.

Темы менялись: биофизика, философия, структура сна, тишина, которую слышишь в абсолютной темноте. Софья не перебивала, не соглашалась автоматически и не спорила ради спора. Просто слушала. Когда же спрашивала, то не ради ответа, а чтобы продлить беседу.

Он говорил о вещах, которые давно в себе забыл. О студентке, однажды впавшей в постгипнотическое состояние на три дня, о том, как он всё это время не уходил из лаборатории. О мужчине, который лечился от страха темноты и вдруг заговорил голосом своей умершей жены. О собственной попытке уехать в Норвегию – не потому, что кто—то позвал, а просто потому, что хотелось исчезнуть.

Иногда они могли молчать целыми минутами, но это молчание было особенным – таким, в котором чувствуется согласие. Оно напоминало старый текст, где нет слов, только безупречно расставленные знаки препинания.

Однажды Софья спросила, почему он до сих пор работает. Вениамин хотел ответить привычно – ради института, ради дела, ради системы, – но вместо этого неожиданно для себя произнёс: «Чтобы не думать». Она кивнула, словно поняв не меньше, чем он сам.

В какой—то момент он начал ждать этих вечеров. Его день выстраивался вокруг них: эксперименты, встречи, звонки – всё заканчивалось точно вовремя, чтобы вернуться в эту комнату, к лампе, огню и к ней.

Он не знал, что почувствует, если однажды она не придёт. Возможно, ничего. Возможно, просто поднимется наверх. Или останется сидеть, глядя в пустой бокал, пока не погаснет пламя в камине.

Профессор понимал, что всё это недопустимо, неуместно и неизбежно. Но в этом было дыхание после многих лет, проведённых без воздуха. Поэтому он не запрещал себе ждать.

Софья не делала шагов навстречу, но и не отстранялась. Её поведение напоминало тонкий след мела на тёмной ткани – едва различимый, заметный лишь под определённым углом и освещением, но всё же существующий.

Каждый вечер оставлял ощущение чего—то несказанного. Не как недомолвку, а скорее как начало – будто все эти разговоры, тишина, огонь и молчаливое присутствие были лишь вступлением к фразе, которую ещё никто не произнёс.

Он не знал, к чему именно всё движется, но чувствовал, что движение уже началось. Это пугало, и одновременно приносило облегчение.

Огонь в камине трещал ровно, от стены за спиной шло мягкое тепло. Свет лампы падал на лицо Софьи так, что иногда он забывал, сколько ей лет, сколько ему самому, и какое сейчас время. В какой—то момент Вениамин понял, что это уже неважно. В этой комнате, где никто не говорил, что можно, а что нельзя, он впервые за долгое время ощутил, что не один.

После того как Софья поступила на вечерний факультет биологии в МГУ, Вениамин предложил ей работу в институте ассистенткой – без формальностей и чёткого расписания. Себе он объяснил это уважением к её отцу, хотя на самом деле его привлекала точность её движений и то, как она умела смотреть на вещи без спешки. Это решение было странным, и потому – логичным. Софья согласилась.

В лаборатории всегда было прохладно. Не холодно, а именно прохладно – с той постоянной температурой, которая держится независимо от времени года, словно помещение само с собой давно договорилось о том, каким ему быть. Здесь пахло спиртом, пылью от бумаг, латексом и раз в неделю – свежим кофе, если кто—то из сотрудников решался выйти наружу. Лаборатория не терпела суеты, и потому здесь не было ничего случайного.

Софья впервые пришла туда в середине недели, без приглашения и заранее оговорённой смены. В тот день профессор проверял оборудование перед вечерним этапом работы. Он увидел её в дверях – спокойную, в пальто, с сумкой через плечо. Вениамин знал, что её интересует нейрофизиология, и подозревал, что её увлечение не продлится дольше пары месяцев, но вслух этого не сказал.

– Я могу помочь? – спросила она.

Он посмотрел на неё как на лишнюю деталь, правильную по форме, но не предусмотренную инструкцией, и только кивнул.

Поначалу они работали молча. Софья двигалась между столами, не задавая вопросов, протирала поверхности, подписывала контейнеры, разбирала документацию. Делала это с чёткой уверенностью, не проявляя нерешительности или навязчивости. Через три дня он перестал воспринимать её как ученицу – скорее, как орган лаборатории, который до этого бездействовал.