Сны про не вспомнить (страница 11)
– Милена тоже заметила. И Оксана, скорее всего. В их реакции не было удивления – лишь подтверждение того, что все давно знали. Игорь никому ничего не доказывал, не вмешивался и не оправдывался. Он просто был рядом. Павел же ждал не признания, а выбора. Ему казалось, что раз он ближе, дольше, громче – этого достаточно. Он не понимал, почему Софья остаётся спокойной рядом с другим. Это разрушало его изнутри. Угрозу он видел не в действиях Игоря, а в том, как Софья на него смотрела. Павел считал, что право быть рядом с ней нужно заслужить, а у Игоря это право будто было изначально. Он не знал, как с этим справиться. Просто ждал. А её выбор, если он и был, прозвучал без слов, тихо и мимо Павла.
Сиротин помолчал, затем приглушённо произнёс:
– Есть одна мысль. Не хотел бы озвучивать, но она не уходит.
Анненков молча кивнул, ожидая продолжения.
– Возможно, Софья спала и с Игорем, и с профессором, – сказал Сиротин. – И Павел это чувствовал. Не знал точно, но догадывался.
Анненков не моргнул, только взгляд стал пристальнее.
– Думаешь, он знал и молчал?
– Думаю, он не хотел бы знать. А когда понял – уже не справился.
Оба некоторое время молчали. Потом Анненков сказал:
– Теперь мы ищем не того, кто любил, а того, кто не выдержал.
Он открыл папку, просмотрел список, на секунду задержав взгляд на одной фамилии, затем резко закрыл папку. Щелчок застёжки прозвучал отчётливо.
– Здесь больше нет случайных связей, – продолжил он. – Всё, что кажется случайным – ошибка или маскировка.
Анненков поднялся, прошёлся по кабинету. Шаги были глухими, ковёр на полу приглушал звук, но не скрывал его полностью. Комната приняла его движения без сопротивления.
Он подошёл к окну, приподнял край шторы и задержался на секунду. За стеклом тянулась чёрная ночь – ни света, ни движения. Только пустота, в которой ощущалось что—то ещё. В отражении он увидел своё лицо – усталое, напряжённое, неподвижное. Он отпустил штору и вернулся к столу.
– Проверь всё с самого начала, – сказал он. – Каждое слово. Кто что сказал, как сказал и в каком порядке.
Сиротин кивнул, но сразу не вышел.
– Тебе не кажется, – сказал он, – что мы ищем не убийцу, а причину?
Анненков не ответил. В этой фразе было больше, чем вопрос. Он не стал спорить, просто повторил:
– Ищем. Всё равно ищем.
Сиротин вышел, и в кабинете снова стало тихо. Бумаги на столе не шевелились, часы на стене отсчитывали время медленно, будто каждый удар был не секундой, а решением.
Анненков сидел и знал: всё, что нужно, уже перед ним. Осталось только увидеть.
Глава 4
В кабинете царила особая тишина – не та, что бывает ночью в пустом доме, а другая, упругая и плотная, словно исходила не извне, а изнутри человека. Сквозь тяжёлые портьеры просачивался рассеянный свет, стены казались ближе, чем обычно. Неподвижный воздух слегка отдавал чем—то давним и кислым – то ли старой бумагой, то ли влажным деревом, то ли временем.
Вениамин Степанович сидел за столом прямо и неподвижно, будто спина его была не частью тела, а несгибаемым внутренним правилом. Перед ним стояла фотография в рамке – чёрно—белая, с изображением молодого человека в лабораторном халате. В его глазах светилось что—то живое, а полуулыбка казалась неуверенной, как у того, кто редко попадал в объектив. За его спиной просвечивало окно, а за ним – деревья были покрыты снегом, стоял январь. Рядом находились люди, имена которых выветрились, но лица остались.
Он не смотрел на снимок, просто знал, что тот рядом, как предмет, знак, напоминание.
Вениамин родился в Бряльске – городе, который умер задолго до того, как официально перестал существовать. Пустые витрины, облезлые вывески, ржавая арматура бывшего фонтана. Завод дышал на ладан, школы существовали по инерции, и всё – даже воздух – цеплялось за остатки смысла. Жёлтые троллейбусы, облупленный кинотеатр, столовая с капустным запахом, где еда казалась пародией на саму себя. Дома всегда было холодно. Отец говорил мало, но веско, мать почти не повышала голос – зачем, если можно просто посмотреть. Книги в шкафах расставлялись по росту, постель застилалась по линейке, разговоры велись, как рабочие инструкции: кратко, по делу, без пауз.
Он рано научился молчать, чтобы не мешать. Потом – чтобы наблюдать.
В школе Вениамин был тихим, без друзей и без конфликтов. Его не дразнили – для этого нужно выделяться. Он просто был. Учителя ценили за аккуратные тетради и умение не задавать лишних вопросов. Но вопросы он задавал – про себя. Мир казался ему не грубым, а неполным. Постоянно что—то выпадало: смысл, логика, мотивация. Люди казались ему сложными механизмами, в которых не бывает «доброты» и «злости», только причины и следствия.
В восьмом классе появился Николай, и жизнь вокруг наполнилась смехом, шумом и движением. Если Вениамин был тенью, тот – огнём. Они сблизились случайно: Николай сел рядом, чтобы списать, и остался. Впервые рядом оказался кто—то, кого не нужно было понимать целиком. Николай принимал его странность без жалости, с глубокой и простой добротой. Сначала были разговоры, потом макароны на двоих, затем – общая мечта: уехать в Москву.
Поступили вместе, на разные факультеты, поселились в одной комнате. В общежитии пахло плесенью, растворимым кофе и чужими разговорами. Учились по ночам, ругались по утрам, смеялись через сон. Обсуждали преподавателей, книги, девушки казались им одинаковыми, а московские улицы – бесконечными.
После окончания Николай вернулся в Бряльск. Сказал: хватит, хочу дом, нормальную работу, детей. Ушёл легко, почти играючи. Вениамин остался – не потому что хотел, а потому что иначе не мог. Москва пугала и выматывала, но только здесь его странности можно было обратить в систему.
Он окончил биофак, диплом защищал жёстко, сухо. Комиссия не поняла – тема была слишком узкой, формулировки пугали, обоснования утомляли. После защиты один из членов комиссии задержал его и предложил перейти в закрытый отдел. Вениамин кивнул не глядя. Слова были не нужны: другого выбора у него не было.
С тех пор его жизнь стала чередой дверей: одни открывались, другие исчезали. Институт был ведомственным, отчёты подписывались внутри, публикаций – минимум. Его направили в сектор контроля памяти, воли, поведения. Официально цели не назывались, но суть была очевидной: сделать человека управляемым, не сломав его.
Вениамин не спорил. Он изучал, моделировал, предлагал. К его идеям прислушались не сразу. За настойчивость и прямоту его несколько раз тихо, без скандалов, отстраняли от работы, но спустя полгода звали обратно. Иногда казалось, его проверяют на прочность, чаще – просто не знают, куда деть.
Он получал удары не только административные. Однажды испытуемый впал в тяжёлое состояние. Его спасли, но осадок остался.
Несколько лет Вениамин находился под негласным запретом. Не в чёрном списке, а скорее в сером – в таком, где разрешают работать, но желательно, чтобы тебя не было заметно. Он не сопротивлялся, просто продолжал своё дело.
Со временем пришло признание: не громкое, не одномоментное, а постепенное. Публикации, о которых раньше шептались, начали цитировать открыто; методы, над которыми насмехались, превратились в общепринятые. Он воспринимал эти перемены ровно, без злорадства и торжества – просто как подтверждение правильности выбранного пути.
За те самые исследования, за которые его увольняли, он впоследствии получал премии. За ту модель памяти, которую поначалу считали абсурдной, ему присвоили Золотой знак Совета, а позже и престижную международную премию, к которой многие стремились совсем не молча. Получив её, он не произнёс ни слова – лишь глубоко выдохнул.
Он ни с кем не сближался, но в его работах была непревзойдённая точность. Вениамин не умел вдохновлять, зато умел доводить начатое до результата.
Затем женился на сотруднице соседнего отдела: спокойной женщине с прямой спиной и ровным голосом, лишённым дрожи. Они никогда не говорили о чувствах – зачем, если есть порядок? В выходные уборались, читали, слушали новости и иногда занимались сексом – спокойно, без театральности и напряжения, как одно из подтверждений их близости.
Когда родился сын, Вениамин ничего не почувствовал, кроме странного, почти болезненного трепета, когда держал младенца за крошечное запястье. Он испугался – не ребёнка, а своей реакции, не зная, что с ней делать.
Сын рос тихим и похожим на него. Сначала Вениамин надеялся на близость, потом постепенно отступил. Разговоры превращались в лекции, советы звучали как инструкции, а любовь выражалась в виде директив. Мальчик становился старше и больше не слушал – только смотрел холодным, ускользающим взглядом. Затем появилась закрытая дверь в его комнату и, наконец, полная тишина.
К сорока годам Вениамин стал заведующим, к пятидесяти – директором института. Его имя упоминалось в научных списках, его цитировали, к нему подходили молодые специалисты на конференциях. Он кивал им, не вглядываясь. Всё это казалось ему не лестью, а бесполезным шумом. Он продолжал работать, потому что чувствовал, что стоит ему остановиться – и всё начнёт рассыпаться.
Когда умерла жена, он не заплакал. Вернувшись домой, он молча снял пальто, заварил крепкий чай и сел на край кровати сына. Мальчик уже был подростком и всё прекрасно понимал, но ничего не сказал. Вениамин тоже промолчал. Он остался один – не просто без близкого человека, а без того, с кем можно разделить даже молчание. Воспитание сына он принял как очередную дисциплину. Утро начиналось с каши, вечер – с проверки уроков. Иногда он пытался заговорить, но постоянно наталкивался на стену, поэтому предпочёл просто быть рядом. Не настаивать, не требовать, а лишь присутствовать.
Слава пришла не сразу, но накрыла его внезапно и стремительно. Его начали цитировать в зарубежных публикациях, приглашать на закрытые конференции, упоминать в речах, на которых сам он не присутствовал. Статьи, за которые его критиковали, попали в обязательные сборники, методы, вызывавшие сомнения, стали стандартом. Он стал международно известным учёным, но это не сделало жизнь легче.
Вениамин сменил московскую квартиру на особняк на Рублёвке – просторный и современный, с личным архивом и кабинетом, в котором можно было неделями работать без перерывов. Дом был похож на своего владельца: строгий, молчаливый, функциональный. Другие считали это успехом, а он – заслуженной тишиной.
Но по ночам он просыпался без причин и снов, просто смотрел в потолок и слушал тиканье часов. Иногда отправлялся на кухню, иногда в лабораторию, а порой просто сидел в кресле до рассвета.
Сейчас он снова сидел в том самом кресле. Перед ним стояла старая фотография: молодой человек в халате, весна, свет, рядом Николай – ещё без усов, а где—то за кадром – тот самый смысл, который он давно утратил.
Он не смотрел на снимок, но знал, что тот перед ним, как доказательство того, что когда—то всё было иначе и, возможно, могло бы снова быть, но не стало.
Он не заметил, как пальцы скользнули по краю рамки. Фотография стояла на столе уже много лет – слегка выцветшая, с тонкой трещиной в углу рамки, которую он так и не заклеил.
Когда память возвращала эту сцену, всё всплывало с пугающей ясностью, словно прошло не много лет, а лишь изменился свет в комнате. Он сидел сейчас в кресле своего особняка, окружённый привычной тишиной и приглушёнными шагами прислуги, которую давно перестал замечать. И вспоминал ту самую минуту, когда она вошла.
Тогда шёл дождь – мягкий, равномерный, осенний. Машина остановилась перед воротами, водитель, не заглушая двигателя, помог достать сумку. Вениамин запомнил, как впервые увидел её из окна второго этажа: фигура в светлом пальто, с прямой спиной, волосы собраны так аккуратно, будто ни одна прядь не была случайной.
Софья не спешила. Она стояла на гравии, словно примериваясь к дому. Он знал это чувство – когда ты впервые перед чужим пространством, которое скоро станет твоим. Или не станет. Всё зависело от первого шага.