16 поездок. Маршруты московские в рассказах современных писателей (страница 4)

Страница 4

Неделю целовалась. Удобнее всего целоваться на эскалаторе, как бы это ни было банально, а неудобнее – в вагоне, на прощание. Когда поезд прибывает на его станцию, он выходит, а ты остаёшься. Идеально, когда выходишь первая – тогда последнюю точку в прощании ставишь сама. Целуешь сухо, уже как будто не думая о нём, переключившись на работу, дела, голодную кошку. Ну давай, увидимся. Может быть. Пока. Проходя мимо памятных мест, вспоминаешь, как в таком-то году встретились здесь, а в таком-то – вот здесь. “Давай где обычно”, целовались и шли привычными маршрутами. Здравст- вуйте, Виктор Павлович. Как ваши дела? Только что видела Сергея Мироновича, передаёт вам пламенный революционный привет.

Один день писала этот текст.

Анна Шипилова благодарит редактора Аркадия Тесленко за помощь в работе над текстом.

Алексей Варламов
Попугай на Оке

Это было в тот год, когда я окончил университет и, уйдя из родительского дома, снимал однокомнатную квартиру в Тёплом Стане. Метро туда ещё не провели, и ехать приходилось от “Юго-Западной” или “Беляева” на вечно переполненном 196-м автобусе. Люди съезжались в эти края со всей Москвы в большие магазины “Лейпциг” и “Ядран”, и на линии ходил длинный жёлтый “икарус”, состоявший из двух салонов, в каждом из которых висела металлическая табличка с трудно прочитываемой надписью “Секешфехервар”. Это сочленённое чудо венгерского автопрома прозывалось в народе “гусеницей”, “гармошкой”, “колбасой” или “кишкой”, поручней в нём не хватало, на скорости машину нещадно трясло и раскачивало, заносило на поворотах, летом внутри было невыносимо душно, а зимой стёкла обмерзали на палец, и дыхание сотни бьющихся друг о друга пассажиров не могло обогреть вонявший соляркой и выхлопными газами салон. Но зато в “секешфехервар” всегда можно было влезть и ходил он довольно часто.

Под стать автобусу была и моя квартирка на предпоследнем этаже панельного дома на улице Генерала Тюленева, разве что в отличие от жёлтого “икаруса” очень маленькая. И до и после этого я сменил много разных адресов, но такого скверного жилища у меня не было никогда. Метров в пятнадцать комната с облезлыми обоями болотного цвета, затёртым полом, покрытым обшарпанным грязно-розовым линолеумом, с низкими потрескавшимися потолками и крошечной кухней, она накалялась в жару так, что открытые окна не помогали даже ночью. На кухне не было холодильника и табуреток, зато в изобилии водились тараканы, которых пытались травить прежние квартиросъёмщики, но прусаки выработали иммунитет и не боялись ничего. Что там тараканы – однажды ночью я проснулся от ужасной, точно кто-то зажигал спички между пальцами ног, боли и не понял, что происходит. Я включил свет и увидел маленьких, меньше спичечной головки насекомых, которые ползали по простыне. Никогда раньше я не видел клопов, но сразу догадался, что это они. Всю ночь я бродил по улице и вернулся домой лишь утром, когда солнце залезло в окно, суля ещё один несносный душный день в раскалённой клетке.

Казалось, всё изгоняло меня отсюда и спрашивало: что ты делаешь, безумный, зачем ушёл от добрых своих родителей, для чего покинул кирпичный отчий дом без клопов, с большим, набитым продуктами холодильником и окнами на север в хорошем московском районе возле почтенной станции метро “Парк культуры”? Или плохо тебе жилось с батюшкой и матушкой? Возвращайся, блудный сын, скорей пади к ногам их и проси прощения. Но я стойко держался за свою независимость.

Через неделю мне удалось извести клопов, хотя запах от той дряни, которой я их травил, не выветривался целый месяц. Холодильник мне подарила моя подружка Лена Северинова, перед тем как уйти от меня замуж. Осенним днём мы поехали к ней на дачу под Павловский Посад и протопали пешком четыре километра от станции до дощатого домика на четырёх сотках, но маленький агрегат под названием “Морозко”, в который можно было поставить разве что одну кастрюлю и пакет молока и который вопреки своему названию даже не имел морозилки, в “абалаковском” рюкзаке не поместился. Тогда я привязал ремни от рюкзака к задней стенке холодильника и надел “Морозко” прямо на спину. Ремни были коротковаты, и со стороны я походил на кентавра. Леночка отказалась меня сопровождать, садоводы и огородники смотрели с изумлением, а полная женщина лет пятидесяти с сумкой на колёсиках и букетом гладиолусов поворотилась к мужу и с упрёком сказала:

– Вот видишь, Толик, народ с дач холодильники на себе увозит. А тебе лень транзистор взять.

Однако когда с холодильником за спиной я добрался на “колбасе” до дому и включил “Морозко” в сеть, оказалось, что агрегат не работает. Я сидел на нём и только что не плакал от обиды и отчаяния. Силы мои были на исходе, а родительский дом казался оазисом. Он манил к себе, но я должен был выстоять.

К счастью, вскоре захолодало, измучившая меня жара в квартире сменилась лютой стужей и сквозняками, я вывешивал продукты за окно, а холодильник использовал в качестве табуретки. За это удовольствие я платил семьдесят рублей в месяц маленькому плешивому мужичку неопределённого возраста по имени Гена, который был уверен, что я приехал издалека и деваться мне некуда, а если бы узнал, что его квартиросъёмщик – интеллигентный москвич в третьем поколении – платит за свою свободу и право на одиночество, то принял бы меня за круглого идиота и был бы абсолютно прав. С учётом налога на бездетность на жизнь оставалось около тридцати рублей, из которых шесть я отдавал за единый билет, на остальные питался супом из плавленого сыра, жареной картошкой с майонезом и ливерной колбасой и внушал самому себе, что в этих жертвах есть смысл и когда-нибудь они себя оправдают.

В маленькой квартирке было тоскливо, после работы я бродил по центру, наматывая километры на московских улочках и бульварах, и возвращался домой поздно, когда “кишка” ходила пустая, но её не заменяли другой машиной. Иногда опаздывал на последний автобус и шёл пешком по проспекту Вернадского или по длинной Профсоюзной улице, но, в какой бы час я ни подходил к дому, в нём всегда светилось одно окно. Оно горело прямо над моей квартирой, и я гадал, кто может там жить на последнем этаже. Не то чтоб меня так это мучило или интересовало, но, когда жизнь пуста, какие только глупости не лезут в голову.

Однажды я вернулся с работы и увидел на полу в ванной лужу воды. Поднял голову – с потолка капало. Я подставил таз и пошёл наверх.

Дверь открыла высокая благообразная старуха с неподвижным лицом.

– У вас ничего не течёт?

– У меня ничего не течёт, – ответила старуха с готовностью.

– Откуда ж тогда у меня вода на потолке?

– Не знаю, батюшко, откуда у тебя вода. А ты вот пойди, сам посмотри.

У неё действительно было сухо и чисто. Я даже поразился тому, насколько по-другому может выглядеть точно такая же квартира, как моя. На аккуратной, украшенной полотенцами кухне бросалась в глаза икона с зажжённой лампадкой в углу – но не могла же она светить так ярко, чтобы я перепутал её с электрическим светом? Я хотел спросить старуху, однако не стал – да и какое мне было дело до того, кто залил чужую квартиру?

Но какое-то странное и разочарованное впечатление у меня осталось. До последнего момента это светящееся в ночи окно было тайной, которая мне что-то обещала, и теперь я почувствовал себя обманутым. Я плохо спал в ту ночь, несколько раз вставал курить, садился у окна на холодильник и смотрел на тёмную кольцевую дорогу, по которой днём и ночью ехали машины. Влезать снова в “гусеницу” и тащиться на работу не хотелось. Я вспомнил большую лабораторию, где нужно было заполнять и сверять бесконечные бумаги и радоваться тому, что тебя не посылают на овощную базу. Мысли о том, какого чёрта я пять лет учился в университете, покусывали меня, как клопы. Не то чтобы я был честолюбив и мечтал о карьере или необыкновенной жизни, но, глядя на сорокалетних сумрачных мужиков, которые много лет подряд ходили с девяти до пяти на одну и ту же работу и стреляли друг у друга деньги до зарплаты, я с ужасом спрашивал себя: неужели стану таким же?

Утром меня разбудил телефонный звонок. Звонил однокурсник Вася Норвегов. Он сообщил, что купил бутылку азербайджанского коньяка, и предложил её немедленно выпить. Я обрадовался тому, что нашёлся повод никуда не ходить, и позвал его к себе.

– А что, хорошо у тебя, – сказал Норвегов, оглядываясь. – Совсем другая жизнь.

– Чем другая?

– Женщин можно приводить когда хочешь.

– Ну можно, – сказал я кисло: признаваться в том, что никаких женщин после Лены Севериновой у меня не было, казалось стыдным.

– Сразу видно, ты, брат, в общаге не жил, – сказал Норвегов покровительственно и с чувством превосходства. – Я там чуть импотентом не стал. Только наладишься, как хрясь – в дверь стучат.

Вася приехал из Абакана, фиктивно женился и позвал меня в свидетели. После этого я вынес такое отвращение к загсу и нарядной служащей, глумливо объявившей моего сокурсника мужем, а сорокалетнюю высохшую женщину его женой, какое испытывал лишь в детстве к детскому саду, где меня заставляли есть гречневую кашу с молоком.

Жену свою Норвегов, с тех пор как заплатил ей тысячу рублей, а она его к себе за это прописала, не видел. Союз их строился на взаимном благородстве и честном слове: она обязывалась с ним не разводиться, а он – не претендовать на её жилплощадь. Вася страшными словами крыл москвичей и институт прописки. Я не совсем понимал, почему надо так клясть Москву и одновременно всеми правдами и неправдами в неё стремиться, а он ужасно сердился и кричал в ответ, что я ничего не понимаю, и что на всех москвичах стоит клеймо, и вообще он хочет в Питер.

– Ну так езжай.

– А прописка?!

Работал Норвегов экскурсоводом у трёх вокзалов, ездил по Москве на экскурсионных “икарусах” со случайными группами, состоявшими из ожидающих поездов людей. Поначалу Василий честно пытался заниматься их просвещением, но вскоре убедился, что ничего кроме могилы Высоцкого на Ваганьковском кладбище и Олимпийской деревни приезжих не интересует. Водителей красных “икарусов” – людей, по его мнению, циничных и высокомерных – Норвегов ненавидел так же, как и свою работу, и это нас сильно сближало. Мы оба думали, что всё у нас пока временно, пили коньяк и мечтали о другой жизни. Обитал Васька где-то на съёмной даче на станции «Платформа сто тридцать третий километр», куда он меня несколько раз звал, но я так ни разу туда и не добрался. Иногда мы уезжали с ним в путешествия по окрестным городам – он хорошо разбирался в таких мудрёных вещах, как расписание автобусов и поездов, и с ним я знал, что не пропаду. Но самой больной проблемой в нашей жизни, которую Норвегов умел решать, была добыча выпивки. Километровые очереди за водкой эпохи ранней перестройки сменились талонной системой времени первых съездов народных депутатов. Разделившись, мы гоняли по всей Москве, отоваривая талоны, звонили из автомата моей маме – она сообщала мне, где и в какой очереди стоит Норвегов, а я передавал через неё, где стою я; мама координировала наши передвижения, так что вдруг оказывалось, что надо срочно брать пустую тару и ехать с двумя пересадками с “Автозаводской” на “Фили”. Я нёсся туда сломя голову, очередь уже подходила, меня не хотели пускать, крепкие мордатые алкаши всех распихивали, терпеливо жались интеллигенты, стойко стояли старушки, и среди этого волнующегося человеческого моря возвышался, как памятник без постамента, худенький Вася Норвегов, который уже всех знал и со всеми перезнакомился. Не знаю, какие чувства испытывала диспетчер-мама, когда, счастливые, мы объявляли ей, что нам удалось взять четыре “Кристалла”, две имбирных и три портвейна, но Норвегов ей нравился. К тому же благодаря ему она чаще слышала мой голос.