Условности (страница 5)
Было это сорок восемь лет назад. Старая, как и сам дом, тронутая плесенью мебель казалась напоминанием о былых днях. Возможно, вам доводилось видеть этажерки вишневого дерева с витыми ножками и ребристым верхом. Там стояла такая. Была здесь и старомодная кровать под пологом, на четырех столбиках с шишечками и резными завитушками, печальное подобие своего дальнего предка времен короля Якова[5]. Такое же высокое широкое бюро из вишни было сделано добротно, но выглядело потертым и отдавало затхлостью. Свинцово-серый с розовым лоскутный ковер, покрывавший пол под этими стойкими образцами долговечной мебели, истрепался и выцвел; Фиби Энн соткала его своими руками за пятнадцать лет до смерти. Скрипучий деревянный ткацкий станок, на котором его создали, стоял теперь, словно пыльный скелет, рядом со сломанным креслом-качалкой, источенным червями платяным шкафом – бог знает каким древним, – с запачканной известью скамейкой, что когда-то служила подставкой для цветочных горшков на крыльце, и прочими одряхлевшими предметами домашней утвари в восточной комнате, пристроенной к так называемой основной части дома. Здесь хранилась всевозможная старая рухлядь: отжившая свой век сушилка для белья с двумя треснувшими прутьями; разбитое зеркало в старинной раме из вишни, которое сорвалось с гвоздя и раскололось за три дня до смерти их младшего сына Джерри; настенная вешалка для шляп, крючки которой украшали когда-то фарфоровые головки, и швейная машинка, незатейливое устройство, давно уступившее первенство своим молодым соперницам, представительницам нового поколения.
Фруктовый сад за восточной стеной дома был полон узловатых старых яблонь, корявые, изъеденные червями стволы и ветви которых густо заросли зеленым и белым лишайником, отчего в лунном свете деревья мерцали печальным зеленовато-серебристым сиянием. Крыши приземистых надворных строений, где когда-то обитали куры, пара лошадей, корова да несколько свиней, местами покрылись мхом, а со стен так давно облупилась краска, что доски их подгнили, разбухли и сделались серо-черными. Передняя изгородь со скрипучей покосившейся калиткой и боковые ограды из перекрещенных жердей и брусьев пребывали в таком же плачевном состоянии. Собственно, они состарились вместе с обитателями дома, старым Генри Райфснайдером и его женой Фиби Энн.
Эти двое жили здесь с тех самых пор, как поженились – тому минуло сорок восемь лет, – а Генри и того дольше, с самого детства. Его отец с матерью были уже в летах, когда он еще юнцом впервые влюбился и решил жениться. Родители предложили ему привести жену в их дом, так Генри и поступил. Его отец и мать прожили вместе с сыном и невесткой десять лет, прежде чем умерли; Генри и Фиби остались одни со своими пятью стремительно растущими детьми. С того дня много всего случилось. Из семи детей, которых они произвели на свет, трое умерли; дочь переехала в Канзас, сын – в Су-Фолс, и после никто о нем больше ничего не слышал; еще один сын обосновался в Вашингтоне, а последняя из дочерей жила в том же штате, что и Генри с Фиби, их разделяло всего пять округов, но, поглощенная собственными заботами, она редко вспоминала о родителях. Полностью оторванные от родительского дома временем и рутиной обыденной жизни, которая никогда их не привлекала, дети, куда бы ни забросила их судьба, мало задумывались о том, как обстоят дела у отца с матерью.
Старый Генри Райфснайдер и его жена Фиби были любящей парой. Возможно, вы знаете, как это бывает с простыми, бесхитростными натурами, которые прирастают, точно лишайник, к камням жизненных обстоятельств и терпеливо проживают отведенный им срок, пока не обратятся в прах. Большой мир громко заявляет о себе, но им он ни к чему. Разум их не стремится к заоблачным высотам. Фруктовый сад, луг, кукурузное поле, свинарник да курятник – все, что их занимает. Когда созревает пшеница, ее жнут, а затем молотят; когда стебли кукурузы буреют и теряют блеск, их срезают и скирдуют; когда набирают силу посевы аржанца, его косят и складывают в копны. Потом приходит зима, нужно везти на рынок зерно, пилить и колоть дрова, заботиться об очаге и о пище, изредка заниматься починкой и наведываться в гости. Помимо этих забот да перемен погоды – снегопада, дождей и погожих дней – в их жизни нет ничего неожиданного, ничего значительного. Остальной мир представляется им далекой безумной фантасмагорией, мерцающей, как северное сияние в ночи, едва различимой, неясной, словно звяканье коровьих колокольчиков вдали.
Старый Генри и жена его Фиби любили друг друга, насколько это возможно для двух уже немолодых людей, которым не осталось в жизни ничего иного, кроме как любить. Ему сравнялось семьдесят, когда она умерла. Это был сухощавый старик с жесткими черными с проседью волосами и клочковатой неряшливой бородой, чудаковатый и вздорный. Он смотрел на вас своими тусклыми, водянистыми рыбьими глазами с гусиными лапками темно-бурых морщин в уголках. Одежда его с отвисшими карманами и непомерно широким воротом, растянутая и вытертая на коленях и локтях, выглядела, как и у многих фермеров, потрепанной, мешковатой и неказистой. Фиби Энн, тощая как жердь и нескладная, в лучшем своем наряде – видавшем виды черном платье и с черной шляпой на голове – казалась бледной тенью женщины. Шло время, теперь им приходилось заботиться только о себе, и двигались они все медленнее, а работали все меньше. Из пяти свиней, которых они держали, остался один поросенок, а единственная лошадь, которую сохранил за собой Генри, была сонной скотиной, не слишком откормленной и не особенно чистой. Куры, в прежние времена водившиеся здесь в избытке, почти все исчезли, причиной были хорьки, лисы и недостаток должного ухода, что влечет за собой болезни. Некогда ухоженный сад казался теперь жалким бесформенным своим подобием. Вьющиеся растения, цветы и клумбы, украшавшие когда-то окна и двор, превратились в глухие заросли. Было составлено завещание, разделившее маленькое, истерзанное налогами владение поровну между оставшимися четырьмя детьми, так что в действительности оно не представляло интереса ни для одного из них. И все же супруги жили вместе в мире и согласии, разве что порой старый Генри становился уж очень раздражительным, начинал брюзжать по пустякам: дескать, что-то не сделано или лежит не на месте.
– Фиби, где мой секач? Почему ты никак не оставишь мои вещи в покое?
– Лучше замолчи, Генри, – предупреждала его жена скрипучим, визгливым голосом. – А если не замолчишь, я уйду от тебя, так и знай. Вот когда-нибудь соберусь и уйду отсюда, и с чем ты тогда останешься? У тебя никого нет, и некому присматривать за тобой, кроме меня, так что веди себя как следует. Твой секач на каминной полке, где он всегда и лежал, если только ты сам его куда-то не подевал.
Старый Генри хорошо знал, что жена ни за что его не оставит, но временами задумывался, что будет делать, если она вдруг умрет. Только этого ухода он и боялся. Когда Генри по вечерам забирался на стул, чтобы завести старинные часы с длинным маятником, весившие вдвое больше его самого, или отправлялся проверить перед сном, заперты ли передняя и задняя двери дома, его утешала мысль, что Фиби здесь, лежит, как полагается, на своей половине кровати, и, если ночью он беспокойно заворочается во сне, она будет рядом и спросит, в чем дело.
– Лежи спокойно, Генри! Что ты крутишься, словно цыпленок?
– Мне не спится, Фиби.
– И все равно нечего так вертеться. Дай мне поспать.
Обычно подобные разговоры приносили Генри благостное сонное успокоение. Если нужно было принести жене ведро воды, он с радостью приносил, хотя неизменно ворчал, а если Фиби поднималась первой, чтобы разжечь очаг, он замечал, что дрова наколоты и сложены так, чтобы были под рукой. Они жили в согласии, разделив между собой свой незамысловатый мир.
Однако с течением лет в их доме все реже бывали гости. На десять миль окрест они были известны как старые миссис и мистер Райфснайдер, добрые, хотя не особенно ревностные христиане, люди честные, но чересчур дряхлые, чтобы представлять теперь хоть какой-то интерес. Писание писем стало для них почти непосильным бременем, поддерживать связи, даже просто иногда давать о себе знать, было им слишком сложно, хотя временами они еще получали письма от дочери из Пембертона. Иногда к ним заглядывал какой-нибудь старый приятель с пирогом или печеньем, жареным цыпленком или уткой, а то и просто так проведать, убедиться, что все у них хорошо, но даже эти дружеские визиты случались теперь нечасто.
Однажды в начале весны миссис Райфснайдер – ей в ту пору сравнялось шестьдесят четыре года – заболела, а вскоре легкий жар сменился какой-то неведомой хворью, которая, в силу возраста больной, не поддавалась лечению. Старый Генри поехал в соседний городок Суиннертон и привез с собой врача. Собрались добрые знакомые и взяли на себя заботы о Фиби Энн. Потом в одну из холодных весенних ночей она умерла, и старый Генри, окутанный гнетущим туманом тоски и неуверенности, проводил ее до ближайшего кладбища, неприглядного клочка земли с редкими сосенками. Конечно, Генри мог бы перебраться к дочери в Пембертон или позвать ее к себе, но это представлялось ему чересчур хлопотным, а он был слишком измотан, у него не осталось сил на то, чтобы что-то менять в своей жизни. Сразу же после похорон некоторые из друзей предлагали ему пожить у них первое время, но он решил, что это ни к чему. Генри был уже стар и так привык к заведенному порядку, так привязался к месту, где провел всю жизнь, что даже подумать не мог об отъезде. Ему хотелось остаться рядом с землей, где покоилась теперь его Фиби, и его нисколько не заботило, что теперь ему предстоит жить в одиночестве. Он известил детей о смерти матери, и те предложили позаботиться о нем, если он переедет, но Генри отказался.
– Я и один обойдусь, – твердил он старому доктору Морроу, который приходил к его жене, пока та болела. – Стряпать я немного умею, к тому же мне всего-то и нужно, что кофе да хлеб по утрам. Я отлично справлюсь. Просто оставьте меня в покое.
Наконец после долгих уговоров, призывов и советов его все же оставили одного, правда, прежде снабдили запасами кофе, бекона и испеченного хлеба – эту помощь он счел уместной и согласился-таки принять. Какое-то время он бездумно сидел на крыльце под весенним солнцем, погруженный в уныние. Потом попытался оживить в себе интерес к фермерству, заняться делом и избавиться от мыслей, вернувшись к работе в поле, которую в последнее время совсем забросил. И все же тоскливо было приходить вечером или днем в пустой дом, где все напоминало о Фиби, но не было ее самой. Мало-помалу он запрятал подальше кое-что из ее вещей. Поздними вечерами Генри садился возле лампы и читал какую-нибудь газету из тех, что ему изредка попадались, или главы из Библии, которую годами не раскрывал, но занятия эти приносили ему мало утешения. Чаще он просто сидел, прижав ладонь ко рту, смотрел в пол и думал о том, что случилось с женой и как скоро умрет он сам. По утрам он долго возился, готовя себе кофе, а вечером поджаривал немного бекона, но есть ему не хотелось. Раковина, в которой он так долго жил, внезапно опустела, и обступившие ее призраки причиняли неизбывную боль. Так он и жил, погруженный в уныние, пока через несколько месяцев не произошла перемена.
Это случилось однажды ночью. К тому времени Генри успел обойти дом, запереть обе двери, переднюю и заднюю, завести часы, задуть лампу – словом, совершить привычный ритуал, который исполнял годами изо дня в день; затем он улегся в постель – не столько для того, чтобы поспать, скорее чтобы подумать. Ночь выдалась лунная. С кровати, где лежал старый Генри, виден был заросший зеленым лишайником сад, окутанный призрачным серебристым сиянием. Лунный свет вливался в обращенные на восток окна, дрожал на стеклах, бросая отражения на дощатый пол, и в полумраке комнаты проступали очертания старой, так хорошо ему знакомой мебели. Как и всегда, Генри думал о Фиби, о давних временах, когда оба они были молоды, об ушедших детях и о том, какую жалкую жизнь он теперь влачит. В доме и вправду царило запустение. Разбросанное в беспорядке постельное белье не отличалось чистотой, стирка плохо удавалась Генри. Сказать по правде, она внушала ему ужас. Вдобавок протекала крыша, отчего вещи мокли, пропитывались сыростью и не просыхали неделями, а Генри все глубже погружался в уныние и безучастно наблюдал, как хозяйство приходит в упадок, не в силах заставить себя встряхнуться, сделать хоть что-то. Он предпочитал медленно расхаживать от стены к стене или сидеть и размышлять.