Алфавит от A до S (страница 17)

Страница 17

– Из всех современных авторов, – говорю я, когда звоню поздравить с книгой, – написать такую книгу – агиографию в чистом виде! – мог только ты. Как цель литературы лежит за ее пределами, так и эта книга выходит за рамки твоего творчества и будет читаться в кругах, о которых ты сейчас даже не подозреваешь.

Для некоторых христиан ты станешь автором этой одной агиографии, так же как натуралист читает у Гете только «Учение о цвете» или психиатр у Кристины Лавант – только «Записки из сумасшедшего дома». Возможно, тебе нужно было сначала написать все остальное, чтобы наконец почтить память коптских мучеников; простому верующему, теологу или более праведному христианину не хватило бы не только умений, но и взгляда со стороны. Это и есть религиозное служение независимо от убеждений: делаешь не то, что ты хочешь, а то, что должен. Диктаторы требуют того же, да, но верующему это говорит не другой человек. «Трепещите и бойтесь!» – цитирует Оффенбах призыв, который повторяется несколько раз в ходе церемонии. Такие слова на Западе теперь называют непереводимыми. Копты же сочли бы современное понятие «сознательный христианин», который «на равных» ведет переговоры с Иисусом, признаком умственной отсталости.

– Как продвигается твой алфавит? – неожиданно спрашивает Оффенбах.

– Ах, я просто записываю происходящее, – отвечаю я. – Каждый хочет творить: ты в своих романах, я в жизни, решая, с кем, где и как быть. Мой муж оскорбился, когда я сказала, что остаюсь с ним из чувства долга. Но я лишь объяснила, чтó подразумеваю под любовью.

– Но зачем ты ему это сказала? – спрашивает Оффенбах таким тоном, как будто на другом конце линии он схватился за голову. – Такое не выдержит ни один человек, который любит.

Сам он собирается в этом году завершить свою последнюю книгу, двенадцатую по счету, скорее всего, снова для маленького правокатолического издательства, которое печатает книги по требованию. Скоро ему исполнится восемьдесят, а двенадцать – это угодное Богу число, а значит, его дело будет завершено.

– Ты уже пять книг выпустил, обещая, что следующая будет последней, – напоминаю я.

– Верно, – соглашается он. – Если после следующей я захочу написать еще одну, то назову эту трактатом, и тогда их по-прежнему будет двенадцать; а если не смогу закончить следующую, то не буду считать эту и решу, что число десять тоже соответствует Божественному замыслу.

«Трепещите и бойтесь!» – гремит Господь, но верующий не всегда прислушивается к этим словам.

76

Вечером впервые с лета снова смотрю телевизор, устроившись на диване. В кинотеатре неподалеку показывают последний фильм с Гарри Дином Стэнтоном, но облако духов, которым я окутываюсь при выходе из дома, чтобы справиться с приливами, наверняка бы вызвало пожарную сигнализацию. Но это не единственная проблема. Мэри Руфл явно преувеличивает, когда описывает менопаузу как состояние бреда: «Ты как тринадцатилетняя девочка, но с опытом и повседневной жизнью почти пятидесятилетней женщины» [44]. Поэтому я расслабленно сижу, благоухая на диване, и смотрю на старого Жана Габена, молодого Алена Делона и даже на юного Жерара Депардье в крошечной эпизодической роли – оказывается, он действительно играл в одном фильме с Габеном. Это все равно что увидеть совместный снимок Петера Хандке и Томаса Манна; времена, которые не должны пересекаться, неожиданно оказываются связанными. Как будто играя самого себя, на протяжении всего фильма Габен почти не меняет выражение лица, разве что слегка приподнимает бровь. Он всегда играет одинаково, все остальное вокруг движется, и отсюда возникает напряжение. Со стороны может показаться простой уловкой, но в литературе это удается лишь величайшим мастерам – например, Томасу Манну. А вот старине Хандке – вряд ли.

77

Как же неустойчива даже самая спокойная рутина, как хрупка всякая нормальность! Ты была на волоске от того, чтобы позвонить в туристическое агентство, а потом, по дороге в аэропорт, – отцу, чтобы как можно спокойнее сообщить, что тебе срочно нужно уехать. Ты бы намекнула на причину, но скрыла бы драматизм. Звонок из Уганды: на сафари водитель задремал за рулем, потерял контроль над машиной, и она несколько раз перевернулась. К счастью, с ними ничего не случилось, вообще ничего, ни одной царапины, ни ресничка не пострадала. Ты можешь спокойно остаться за письменным столом, после ужина заняться электронной почтой, книгами, музыкой, принять гостей или снова посмотреть фильм. Даже водитель отделался лишь испугом.

Когда машину швырнуло в сторону, мой муж, мой будущий бывший муж, посмотрел на нашего сына, который сидел рядом с ним на заднем сиденье, и взял его за руку. Показалось, что джип наконец остановился, и оба подумали, что все позади. Но на самом деле только потом машина – непонятная пауза, – только потом машина начала переворачиваться, один, два, три, четыре раза. Мой муж продолжал держать за руку нашего сына, который открыл рот настолько широко, что были видны коренные зубы. Пока все происходило, он боялся только за него, не за себя. Будь это последние секунды их жизни, мой муж пропустил бы собственную смерть – те секунды в аварии, когда вся жизнь проносится перед глазами или когда ты пытаешься сосредоточиться на себе посреди хаоса. Даже в те секунды его взгляд, его забота, его тело оставались сосредоточены на ребенке.

78

После «Вильгельма Телля» заглядываю в паб, куда часто ходила в студенческие годы. «Нет ничего печальней, чем это несогласие между порчей и незыблемостью воспоминания, – говорит Пруст, – когда мы понимаем, что девушка, которая так свежа в нашей памяти, уже не будет такою в жизни» [45]. Дома не могла уснуть, наткнулась на новость о массовых демонстрациях в Америке за ужесточение законодательства о контроле над оружием, которые давно прошли. На экране девушка с коротко стриженными волосами – о ней мы еще услышим – Эмма Гонсалес, пережившая массовую стрельбу в Паркленде, Флорида. Она говорит страстно и так быстро, что порой за ней трудно уследить, вспоминает о семнадцати погибших одноклассниках, которые больше никогда… называет каждого поименно: ее подруга Кармен больше никогда не будет жаловаться на занятия в музыкальной школе, Хелен Рэмзи больше никогда не будет после школы гулять с Максом – ритмично, как I Have a Dream [46]: он больше никогда, она больше никогда, семнадцать одноклассников больше никогда… И вдруг она замолкает – просто замолкает перед сотнями тысяч, перед миллионом, перед камерами всего мира, замолкает в прямых эфирах и экстренных новостях. Через тридцать, сорок секунд в толпе начинает нарастать замешательство. Раздаются крики «Эмма!», но она продолжает молчать со слезами на щеках. Некоторые начинают аплодировать, подбадривая ее, но она все равно продолжает молчать с пустым взглядом, пока аплодисменты сами не стихнут. Каждый демонстрант, которого показывают крупным планом, пока Эмма продолжает молчать, каждый из сотен тысяч, миллионов людей перед ноутбуками, смартфонами и телевизорами задается вопросом, что же происходит. Те, кто хоть раз выступал с речью, понимают, какое напряжение возникает, когда ты нарушаешь ожидание и молчишь даже три-четыре секунды, – а Эмма в свои девятнадцать лет молчит, кажется, целую вечность. И это перед сотнями тысяч и миллионами людей.

Кто-то начинает скандировать «Никогда больше», но Эмма остается неподвижной. Кто-то подходит к ней – учитель или организатор, во всяком случае кто-то значительно старше, и шепчет ей на ухо, убеждая что-то сказать или покинуть трибуну, – как объяснить девятнадцатилетней девушке, пережившей стрельбу, что время ее выступления закончилось? Но Эмма не делает попыток уйти со сцены, продолжает неподвижно стоять перед микрофоном, пока режиссеры в студиях обдумывают, прерывать ли трансляцию, она продолжает молчать, пока демонстранты пытаются понять, закончилась ли акция, продолжает молчать, пока организаторы и учителя за сценой жарко обсуждают, как увести ее со сцены, продолжает молчать, пока весь мир ничего не слышит. Внезапно звонит будильник, и она говорит: «Шесть минут двадцать секунд. Столько времени продолжалась стрельба». Только сейчас, спустя шесть минут двадцать секунд, мы понимаем смысл ее молчания. Меня поражает, насколько свободной и радостной выглядит Эмма, когда одноклассники обнимают ее после выступления. Лишь пересматривая видео, замечаю, как в самом начале выступления она кладет на трибуну смартфон, на котором установила таймер. Шесть минут двадцать секунд еще никогда не казались такими длинными.

Актеры читали стихи с точностью до мельчайших нюансов. Такого «Вильгельма Теля» наше поколение еще не слышало. Абстрактные декорации, костюмы, сшитые из пуховиков и спальных мешков, смена ролей прямо на сцене – ни капли исторической достоверности, но сам речитатив стал настоящим праздником для традиционалистов. Шиллера не пытались сделать современным, приблизить к нашему времени, ему позволили остаться чужим. И вдруг благодаря этой чуждости мы услышали, как звучит наш родной язык.

Весна

79

Родители никогда не придавали особого значения иранскому Новому году: позвонили в Иран – и на этом, пожалуй, все. Это мы, дочери, выросшие в чужой стране, вернули этому празднику значимость, что, вероятно, типично для семей эмигрантов. Со стороны это может показаться наигранным – праздновать год, наступление которого приходится гуглить, потому что в любой другой день это число не имеет значения; однако мы сами и наши дети воспринимаем Новруз как дар небес, и дело не только в дополнительных подарках. Благодаря этому празднику мы живем по двум календарям одновременно, и не так уж важно, какой из них второй. Важно, что у тебя два дома, это почти утопическое изобилие, которое, правда, уменьшается с каждым новым визитом на вторую родину.

Люди по всему миру, особенно немцы, ведут себя так, будто принадлежать к ним – великая милость; снова и снова они устанавливают, кто принадлежит к ним, а кто нет. Между тем свобода от привязанности к нации имеет не меньше преимуществ. Сочетание этих двух принципов – быть привязанным и одновременно свободным от своей страны – могло бы стать еще одним типично немецким идеалом вместо ограниченного и националистического лозунга «Германия – только для немцев». Особенно если вспомнить вчерашнего Шиллера и его идеи и тому подобное.

Однако родители знали, как отмечать Новруз. Теперь мама умерла, дядя вернулся в Калифорнию, отец улетел в Тегеран, чтобы не оставаться одному в квартире. Поэтому мне пришлось искать в «Википедии», что должно быть на праздничном столе и в каком порядке. Вчера, когда я спросила в иранском магазине о сенджеде, хотя стояла прямо перед ним, продавец признался, что уже в Германии впервые узнал, что такое сенджед. Это сушеные плоды лоха. «Да, это они», – рассмеялся он, когда я наконец взяла нужную упаковку. В их семье на стол тоже всегда накрывала мама.

На мое приглашение откликнулись немногие, не двадцать с лишним человек, как это было у родителей в прошлые годы. Тем не менее я украсила праздничный стол и приготовила много персидских блюд. Но все равно я не моя мать.

[44] Из сборника «My Private Property» («Моя частная собственность») американской писательницы Мэри Руфл. На русском не издавался. Перевод А. Зубаревой.
[45] Пруст М. Обретенное время. Перевод Н. Терентьевой.
[46] Отсылка к речи Мартина Лютера Кинга «I Have a Dream» («У меня есть мечта») – одной из самых известных и значимых речей в истории борьбы за гражданские права. – Прим. ред.